Шрифт:
ПРОЛОГ
БУХАРА
В начале восемнадцатого века на строительстве Петербурга, где среди порабощенных Петром крестьян трудились тайные и явные противники никонианской веры, произошел побег. Несколько семей, тяготившихся невозможностью свободно следовать своим обрядам, устремились на волю. За беглецами была тотчас же учреждена погоня, но, теряя немощных духом и телом, самые крепкие из них сумели уйти от преследования. Однако страх быть настигнутыми гнал раскольников все дальше и дальше на восток. Приближалась зима, местность сделалась безымянной и глухой, и между бежавшими возникло разногласие. Одни хотели идти дальше на восход солнца, другим казалось достаточным остановиться здесь и не подвергать себя опасности завязнуть в болотах или сгинуть в непролазной тайге. В устье реки Пустой они облюбовали небольшую поляну, вырыли землянки и стали жить. Место было наречено Бухарой, что никакого отношения к азиатскому городу не имело, произносилось с ударением на втором слоге и обозначало сенокос в лесу. Первые годы, проведенные бухарянами в лесной пустоши, были неимоверно тяжелыми. Их преследовали неурожаи, и вместо хлеба они ели сосновую и березовую кору. Многие умерли, иные, не вынеся тягот, ушли в обжитые места, но неустанными трудами и молитвами община выстояла. Со временем ее насельники завели скотину и огороды, срубили избы, амбары и бани, поставили часовню, стали ткать одежду и изготовлять обувь, немудреную мебель и хитрый крестьянский инструмент. Мало-помалу отвоеванное у тайги пространство превратилось в обыкновенную деревню, на первый взгляд ничем не отличавшуюся от сотен других, разбросанных по долинам рек, всхолмиям, равнинам, берегам больших и малых озер русской земли. Но сходство это было кажущимся — с самого начала история Бухары пошла по своему пути. Оторванные от мира, чуть больше сотни человек жили в тайге, ни с кем не знались, никому не подчинялись и всех избегали, вступая в сношение с соседями только по крайней нужде, чтобы купить соли, пороха или воска. Вместе с этими товарами, как отдаленное эхо суетного мира, приходили в починок известия о смене царствующих блудниц в антихристовом Петербурге, о новых войнах империи, эпидемиях чумы и междуусобных смутах, но это была совершенно другая история. Деревня жила так, как будто осталась одна на свете, а весь мир за ее чертой сделался добычей Зверя. Убежденные в своей избранности основатели скита завещали детям не покидать спасительное место, а если слуги Антихриста разыщут их или же голод погонит в иные края, запереться и сжечь себя в очистительном огне, но не предаваться в руки гонителям и не принимать от них никаких даров. Завет этот наследовался от поколения к поколению из года в год и из десятилетия в десятилетие, но нужда прибегнуть к нему не возникала: занятое расширением своего пространства светское государство устало или же не видело больше смысла воевать не на живот, а насмерть с церковными диссидентами, и вскоре гонения властей ослабли. Удобренная земля стала давать больше урожая, и голод Бухаре отныне не угрожал. Однако в эти относительно благополучные времена в устройстве жизни таежных отшельников обнаружился изъян. Дело это касалось таинства брака, а точнее, его отсутствия. Священников своих в скиту не было,
Жила в деревне травница по имени Евстолия, к которой все ходили за помощью, когда случалось захворать человеку или скотине. Слава ее была так велика, что даже крестьяне из соседних «поганых» деревень шли к ней на поклон и, несмотря на неудовольствие старцев, получали помощь. Перечить Евстолии никто не смел, точно признавая за ней право жить по особым, ей одной ведомым законам. Никакой мзды лекарка не брала, не было у нее врагов, но однажды летним утром накануне Ильи-Пророка она ушла в лес за травами и не вернулась. Искали ее всей деревней больше недели, обшарили всю тайгу на много километров вокруг, но не нашли и стали числить женщину без вести пропавшей. Вскоре начались война, за ней революция, пожары, грабежи, дележ земли, возвратились с фронта солдаты, и никто не называл их дезертирами, потому что понимали: нельзя мужику в окопе усидеть, когда в родной деревне землю делят и, не дай Бог, не поспеешь. Много тогда вокруг Бухары крови пролилось. Горели овины, крестьянские избы, редкие в здешних местах барские усадьбы и частые деревянные церкви. Потом нагрянули продотряды, стали отбирать и без того скудные запасы хлеба и убивать тех, кто хлеб прятал или отдавать не хотел. Одному Богу ведомо, сколько земных поклонов положили стар и млад в деревне, чтобы отвести новую беду. Но все равно надежды их на то, что падение проклятого дома Романовых и веры никонианской приведет Русь к благочестию, не оправдались. Все страшнее вокруг делалось, на смену вольным поселениям крестьян, охотников и рыбаков расползлась по тайге сеть лагерей. Сбывалось то, что давно было предсказано, и уверенная в скором конце истории Бухара решила запереться и погибнуть в огне, но не открывать врата поганым язычникам, как завещали ей предки. И действительно, братишки из города вскоре нагрянули в соседний с Бухарой хутор Замох. На том хуторе жил кузнец, человек высокий, кряжистый и весьма в своем ремесле искусный. Когда в Бухаре случалась у кого из мужиков нужда подковать лошадь, починить инструмент, охотничье ружье или изготовить капкан на зверя, то шли они в Замох, и изделиям тем не было сносу. Кроме этой обычной для кузнеца работы, замохский коваль и киоты для икон изготовлял, и посуду металлическую, и железные изукрашенные лари-ковчеги, но более всего известен он был тем, что замечательно умел смирять жеребцов. Оттого в деревне его прозывали коновалом, а место, где он жил, — коноваловым стожьем. Как и положено холостильщику, он отличался свирепым нравом и был горяч в делах мирских, но к отеческой вере, напротив, равнодушен. Одним из первых коновал вышел из скита, взял жену из чужой деревни, обвенчался с нею по никонианскому обряду и зажил на свой лад, окончательно расплевавшись с заветами отцов. Такого откровенного разрыва с древней верой и ее обычаями в скиту прежде не было, и наставники хотели запретить всем иметь с отступником дело, но поскольку другого мастера во всей округе не было, то все равно крестьяне шли к нему. В деньгах коновал не нуждался, жил, как хотел, курил трубку и пил вино, но потом с мужиком случилось что-то странное. Он отправил от себя жену, принес покаяние перед старцами и стал необыкновенно набожен. Хотя жил по-прежнему на заимке, много денег жертвовал на моленную, изукрасил ее своими чудесными изделиями, в молитве был усерден, поклонов отбивал по три сотни в день, постился строго и житием своим мало уступал даже самым ревностным старцам. Звали его вернуться в Бухару, но он уклонился и пребывал в одиночестве, ни с кем не знаясь и даже избегая своих соплеменников. Известно было также, что где-то в лесу была у него часовенка, где он подолгу простаивал на коленях, раздевшись до пояса и зимой, в лютую стужу, и летом, претерпевая укусы комаров. Однако за святого его никто не почитал и видели в его усердии что-то иное в соответствии с известным присловием: «Умудряет Бог слепца, а черт кузнеца». Но именно этот странный человек спас Бухару от разорения. Когда бандиты ворвались в Замох, не ожидая, по обыкновению, встретить никакого сопротивления, то напоролись на засаду. Этого оказалось достаточно, чтобы внести в ряды наступавших растерянность. Услышав выстрелы, пугливые сборщики хлеба вообразили, что им противостоят по меньшей мере человек десять, и ретировались за подмогой. Только после того как позвали на помощь балтийских матросов, коновала схватили, перед смертью измучили и бросили в овин вместе с арестованным в ту же ночь православным священником — уже совсем стареньким и, по обыкновению, пьяненьким. Им двоим выпало скоротать последнюю перед казнью ночь. И вот тогда холостильщик упал перед хмельным батюшкой на колени и покаялся в душегубстве. Поначалу священник, разумевший, будто бы его товарищ по несчастью сокрушается о том, что застрелил не меньше десятка нехристей-краснофлотцев, похвалил его за христианскую кротость и легко отпустил этот грех, который и грехом-то считал по одному лишь пастырскому долгу, ибо в душе стрелка одобрял и неудовольствие его вызвали растерянность и бездействие прочих мужиков.
— Не то, не то, — прошептал коновал, облизывая в кровь разбитые губы. Этих-то прикончить, что оводов. Другой на мне грех. Покаяться перед старцами хотел, а теперь перед тобой споведоваться придется, — добавил он печально.
— На все воля Божья, — смиренно произнес батюшка, помаленьку трезвея, перед тем как приступить к исполнению непосредственных обязанностей.
— Страшно мне, что все равно никто правды не узнает. В могилу со мной уйдет.
— А ты за правду не страшись. Ей деваться некуда — она, как вода, щелочку всюду найдет.
Коновал несколько удивленно взглянул на философствующего и как будто ничуть не напуганного предстоящей казнью попа.
— Это я Евстолью убил, — сказал он тихо. — В капкан она мой попала. Ногу ей изуродовало совсем, крови много потеряла, но жива еще была. Молила пощадить ее и обещала никому не сказывать, что я всему виной. Да только разве такое скроешь? Взял я грех на душу, подумал, чем калекой ей быть, лучше смерть принять. И мне ответ перед людьми не держать.
Даже повидавший на своем веку немало и немало принявший самых разных исповедей иерей долго молчал, подбирая слова, но язык его прилип к гортани и слов нужных не находилось. Так и промолчали они до самого утра, пока в глухой утренний час не услыхали стук заступа и не увидели двоих перепачканных землей мужиков из Бухары, всю ночь рывших подкоп.
— Ты, батюшка, иди, — сказал коновал глухо. — А я останусь. И людям скажи, как все было. А вы, — поворотился он к освободившим его соплеменникам, — коли не желаете погибели моей душе, подожгите сараюшку. Мужики попятились, но пленник жестко повторил: — Подожгите, так она велела.
— Где ж закопал-то ты убиенную? — спросил поп на прощание.
— В ковчег положил.
Весьма трезвомыслящий батюшка только покачал головой и, ничего не сказав, перекрестил несчастного дряхлой щепотью. А страшная исповедь коновала, как и пожелал он, дошла до Бухары, где уже готовы были спастись в огне от Антихриста все ее насельники. Вместо этого огонь вспыхнул в Замохе. В тот же день потрясенные пожаром или получившие иной приказ пролетарии снялись и растворились в тайге так же внезапно, как и появились, не дойдя до Бухары десяти километров и ничем ее не потревожив. Обреченная на погибель деревня на неопределенное время осталась жива. В том, что отсрочка будет недолгой, не сомневался никто. Убийство Евстолии потрясло Бухару не меньше, чем все злодеяния новой власти. Сколько стояла деревня, сколько земного счастья и радости было принесено здесь в угоду дедовским обычаям, никогда не омрачалась эта земля насильственным лишением жизни. Теперь следовало ожидать чего-то еще более ужасного, и все это казалось расплатой за разрыв с заветом, который наподобие древних иудеев они заключили со своим истинным Богом. Однако прошла безмолвная темная зима, и ничьих следов, кроме звериных, не было на снегу вокруг деревни. Прошли весна, лето, осень и настала новая зима — совершился, как обычно, круговорот воды, света и тепла. Похоже, что в обезумевшем мире о Бухаре забыли, и мало-помалу она снова вернулась к прежней размеренной жизни с послушанием, постоянным циклом служб, молитв, трудов и скупых радостей. По-прежнему отлучались от моленной те, кто был нечист перед Богом, и возглавлявший общину благословенный старец крестил младенцев только после того, как молодые родители прекращали однодомовную жизнь. Все вернулось на круги своя, но с той поры возникло у бухарян представление, будто бы именно принявшая мученическую кончину Евстолия отвела от них беду и спасла от разорения. Травница стала местночтимой святой, которой возносили молитвы, посвящали ночные бдения и умерщвление плоти. И надежду дожить до того дня, когда Евстолия даст знак и в глухом лесу отыщется место, где было совершено злодейство и лежали святые косточки, они не теряли и в том, чтобы перенести их на древнее кладбище к отеческим мшистым крестам, видели смысл своего существования. Однако никаких знаков не было и могила им не открывалась.
Десять лет спустя недалеко от деревни появились вооруженные люди, пригнавшие с собой, как скотину, несколько сотен арестантов. Обнаружив в лесной глуши давно позабытую и вычеркнутую из всех списков деревню, пришедшие сперва растерялись и что делать с ее обитателями, не знали. Хотели было разогнать, но начальник лагеря — человек практичный и неглупый, которому достались в подчинение ослабевшие переселенцы из степной части России и ни к чему не пригодные буржуазные спецы, а план по лесозаготовкам выполнять все равно было надо — живо смекнул, какую выгоду можно извлечь из Бухары. У него хватило ума закрыть глаза на религиозные предрассудки трудолюбивых и непьющих аборигенов, а за это послабление привлечь их к работе в лесу. Идея себя оправдала: бухаряне ударно трудились и помогали делать план по лесозаготовкам не хуже, чем передовой леспромхоз. Да и сама окруженная частоколом деревня, откуда рано уходили и поздно возвращались дисциплинированные люди, чем-то неуловимо напоминала зону и общего пейзажа северной земли не нарушала. В последующие времена, когда извели весь строевой лес и лагеря стали закрывать, от былой громады гулаговского, а затем итээловского хозяйства остался поселок вольнонаемных, который имени собственного не удостоился, а прозывался по номеру лесного квартала — «Сорок второй». Располагался этот «Сорок второй» на том самом месте, где стоял когда-то сожженный хутор Замох, и единственной нитью, связывающей его с миром, была старая узкоколейка, по которой несколько раз в неделю ездил рабочий поезд, исхлестанный наступающими на насыпь ветками ольхи, осины и березы. Ни ели, ни сосны на местах вырубок больше не поднимались — тайга, как и вся нация, самое лучшее потеряла: лишь в редких местах сохранились чудом участки корабельного леса да наросли новые хвойные деревья. И, кроме деревни со странным азиатским названием, происхождения которого никто не помнил, и леспромхозовского номерного пункта, вобравшего в себя потомков спецпереселенцев, освободившихся заключенных, бичей, бомжей и прочий интерсоциал людей, живущих, как на кочевье, на десятки километров оскопленной тайги не было больше ни единого людского поселения. Постепенно между этими двумя мирами завязалась странная, от постороннего глаза сокрытая борьба за выживание, подобная борьбе лесных деревьев. Вероятно, Бухару ждала участь многих сгинувших в наш век поселений, обитатели ее рассеялись бы, и «Сорок второй» играючи поглотил бы ее, развратил и приучил к безбожию, пьянству и озорству. Уже кое-кто из мужиков стал поглядывать на сторону, завелся среди охотников табачок, пошел среди некоторых женок блуд, не было прежней строгости в соблюдении обрядовой, столь важной стороны скитского уклада. Наезжавшие из больших городов ученые и неученые проходимцы мало-помалу принялись разворовывать Бухару, увозя с собой иконы и книги. Жизнь медленно брала свое, подтачивая древний остров водою нового времени. Однако Бухаре была уготована иная судьба. На исходе знойного, сухого лета, когда по всей Руси горели леса и торфяные болота, в скит пришел никому не ведомый человек. По старой памяти его приняли и дали кров. Но напрасно любопытные насельники расспрашивали своего гостя: он был немногословен и, кроме того, что родился в верховьях Енисея и звали его Василием, ничего больше о себе не рассказал. Однако поразил всех пришелец своей необыкновенной осведомленностью об истории скита и тех трагических событиях, что полвека тому назад здесь разыгрались. В Бухаре загадочный гость прижился, вместе с мужиками плотничал и рыбачил, к нему привыкли и приняли как своего. С годами постепенно обнаружилось его редкостное и давно позабытое усердие в вере и в верности обычаям старины. Вскоре он принял постриг с именем Вассиана, и авторитет его сделался таким большим, что по смерти старого наставника, человека доброго, но безвольного, Вассиан возглавил общину. Многим это пришлось не по душе. Среди обитателей деревни случился новый раскол, и раскол этот был очень жестким, и неизвестно, к чему мог привести, если бы на сторону нового старца не встал скитский келарь и не убедил большинство из братии поддержать его, ибо в нем одном видел надежду на спасение Бухары от распада. Сделавшись наставником, Вассиан повел себя весьма решительно, вернув те давно прошедшие времена, когда малейшее отступление от веры строго каралось, и всякое сношение обители с внешним миром пресек. Несогласные с переменами ушли, и о дальнейшей судьбе их ничего известно не было, а сама Бухара заперлась и никого в себя больше не впускала. В «Сорок втором» все эти изменения живо обсуждались, особенно среди старух, но как на самом деле жила деревня и что творилось за ее высоким забором, отныне не знал никто. Говорили про таинственных соседей разное, однако какую-то силу они внушали и право на особую жизнь за ними признавали, равно как и питали тайную уверенность, что им дано ведать нечто такое, чего не ведает никто иной. Разговоры эти особенно усилились после того, как над тайгою вдруг стали зажигаться таинственные огни, раздавался грохот и свистящие линии света пронзали ночную тьму. Это не могло быть ни сполохами, ни зарницами и рождало в душах пугливых посельчан чувство тревоги и беззащитности. Маленький поселок жался к деревне и точно искал у нее опору, сознавая ущербность и неполноценность, краткий срок своего нелепого и обременительного существования и вечность Бухары, не утратившей веры в истину и жившей так, точно все эти годы были ожиданием и подготовкой к весьма значительным событиям, которым предстояло на этой земле и в эти сроки развернуться.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ОБРЕТЕНИЕ МОЩЕЙ
Появление на свет каждого человека таинственно и непостижимо, как и его судьба. Ни вины, ни заслуги нашей в том нет, но еще до своего рождения все дети делятся на желанных и нежеланных, на жданных и нежданных, и это как родимое пятно, которое остается на всю жизнь. Сорокасемилетняя нормировщица из «Сорок второго» Шура Цыганова забеременела в ту пору, когда думала, что случиться такого с ней уже не может. Вне себя от гнева она побила пьяницу-мужа, но в больницу за сто с лишним верст от дома и хозяйства не поехала, решив, что избавится от непрошеной беременности народными средствами. Ходила через день в жарко натопленную баню, прыгала с полутораметрового мучного ларя, но вытравить плод ей не удалось. Дряблый Шурин живот после двадцатилетнего простоя снова округлился, поселковые женщины начали искоса на нее поглядывать и за спиной шептаться, а потом приступили к сконфуженной Шуре с расспросами. Та от их пересудов отмахивалась, звала балаболками и пустобрехами, на виду у всего мира метала сено, все еще надеясь на выкидыш, но неразумную природу не перехитрила: в положенный срок измученное чрево Цыганихи исторгло двойню — мальчика и девочку. Мальчик умер наутро, девочка же оказалась живучей, крикливой, и доведенная до очаяния женщина бросила ее на ночь к свинье, что бывало в тех местах не редкостью и в многодетных семьях большим грехом не считалось. Свинья, однако, младенца не тронула, всю ночь грела и наутро не захотела отдавать бесчувственной родительнице. Так в хлеву началась жизнь еще одной цыгановской девочки, которую назвали в честь свиньи Машкой. Детей у Шуры было четверо, и все девки. Из «Сорок второго» они уехали, устроившись кто хуже, кто лучше в городе, съезжались только в особых случаях и при этом не упускали возможности в глаза побахвалиться друг перед другом, а за глаза позлословить. Признаться им в том, что на старости лет у нее родилась дочка, Шуре казалось невыносимо стыдным. Она как могла оттягивала этот момент и не писала о прибавлении в семействе, так что впервые последышек предстал перед сестрами только тогда, когда их пожилая матушка зарезала Машку и дочки приехали за мясом. Большого восторга у родни дите не вызвало. Младшую сестру, появившуюся на свет по недоразумению, единодушно держали за дурочку, из которой ничего путного не выйдет, и судьбу ей предсказывали не слишком счастливую — куковать до скончания века в поселке. Если повезет, выйдет замуж не за горького пьяницу, а за умеренно пьющего, народит детей, рано поблекнет и к пятидесяти годам будет выглядеть старухой, как выглядела в этом возрасте их собственная мать. От такой судьбы они бежали в город, надеясь сыскать там лучшую долю, и в самые тяжкие минуты городских мытарств эти картины их подхлестывали и заставляли цепляться и держаться на плаву. Но слабенькую, едва уцелевшую сестренку они считали на подобные испытания не способной. Была она даже по деревенским меркам чересчур застенчива и кротка и тем напоминала отца, молчаливого и доброго человека, который, кажется, сам не успел понять, как он, родившийся в деревне под Старым Осколом и в семилетнем возрасте с семьей высланный на север, привыкший к степному приволью и сильно тосковавший в лесном краю, был взят в мужья первой леспромхозовской красавицей и навсегда остался в этом постылом месте. Теперь, глядя на морщинистую, беззубую Цыганиху, кто бы поверил, что в девках Шура была хороша необыкновенно. Много из-за нее крови на танцах и посиделках было пролито и гораздо больше пролилось бы, когда бы кровь эта не потекла обильно на войне с немцем и вслед за тем не настало немилосердное к бабьей доле послевоенное время. Выбирать не приходилось, и так почти всю работу в лесу делали женщины, и пошла Шура за нищего, за голь перекатную, на кого прежде и не взглянула бы. Семейная жизнь у молодых не заладилась. Говорили, что Шура погуливает и неясно, чьих детей растит бедолага скотник. От этих ли слухов или оттого, что так и не увидел он больше своей вольной степи, с годами Шурин мужик превратился в бессловесную рабочую скотину, запил, но даже в пьянстве буен не был и ничего, кроме откровенного презрения, в доме не встречал. Только младшая дочь его жалела и утешала. Он, как мог, отвечал ей, но по причине того, что трезв был нечасто, эта любовь была скорее бременем. Однако других радостей ей и вовсе не перепадало. Единственная из детей была она в отцовскую породу и тем раздражала Шуру неслыханно, напоминая о прожитой с нелюбимым человеком жизни. Маша о душевных переживаниях матери вряд ли догадывалась, и жаловаться на свою долю в голову ей не приходило. Она помогала старикам по хозяйству, летом собирала в лесу ягоды и грибы и ездила вместе с Шурой продавать их на далекую железнодорожную станцию Чужгу, где проходили за сутки один пассажирский поезд дальнего следования и два местных, именуемых «тещами». Шура скоро торговалась с пассажирами и радовалась, когда ведро клюквы или брусники удавалось продать за трешник, а то и за целых пять рублей. Машка испуганно и тоскливо глядела на дрожащий, готовый сорваться с места и умчаться состав. Но Шура точно знала, что на старших девок надежды мало и младшую она никуда не отпустит. Так что скорее всего вышло бы все, как предсказывали гадалки-сестры, но в то лето, когда девочке исполнилось четырнадцать лет, с нею произошел удивительный случай.
В самом начале августа, в день Ильи Пророка, когда уже с утра большая часть поселка, включая и женскую его половину, была по случаю праздника недееспособна, над леспромхозом разыгралась страшная гроза. Она нагрянула с юга и небывалым ветром и ливнем обрушилась на небольшое таежное поселение. Буря повалила не одну сотню деревьев в лесу, и только благодаря сильному дождю не начался лесной пожар. Сорвало и на десятки метров отбросило крыши домов и овинов, разметало стога и повалило ограды. Молнии били так часто и с такой яростью, что не успевал отгреметь гром после одной, как вспыхивала другая, и в домах даже с отключенными пробками мигали лампочки. Плакали дети, набожные старухи, единственные, кто, кроме младенцев, был трезв, молились перед образами или прятались в погреба, зажигали сретенские свечи громницы, которые особо берегли для таких случаев. Ни черта не боявшиеся леспромхозовские мужики покуривали цигарки и пьяно качали головами, старики в перерывах между раскатами грома толковали о том, что прежде таких напастей не было, а началось все после того, как в тайге построили секретный пусковой объект. Гроза продолжалась больше часа и не утихала. Казалось, кто-то с воздуха давал команду бомбить несчастный поселок. Оборвалась телефонная связь, отключилась подстанция, в окнах дребезжали стекла. Потом наконец молнии ослабели, но мощный ливень продолжал обмывать землю и неубранное сено, вздулись лесные ручейки, и поднялась вода в речке, грозя снести лавы. Только через три с лишним часа туча иссякла и над землею поднялся и закурился дымок. Залаяли собаки, закукарекали петухи, народ вывалил на улицу, и заиграла гармошка. Праздник разгорелся с новой силой, готовясь к тому, чтобы перейти от веселья к следующей стадии — мордобою со скорым примирением. Все пошло своим чередом, и только в цыгановском доме не было покоя. Шура ждала Машку, которую с утра услала на мшину за морошкой.
— Ну, я ей дам, ну, я ей дам, негоднице! — бормотала она, вздрагивая и торопливо крестясь при каждом ударе молнии. — Пусть только появится! Мать места не находит, а она шляется где-то! И все я одна, все одна!
Последнее полностью соответствовало действительности, ибо Алексей Цыганов с утра по случаю праздника набрался так, что никакие неблагорастворения воздухов не могли привести его в чувство. Впрочем, волновалась старуха больше для порядка: в глубине души она была уверена в том, что с Машкой ничего серьезного стрястись не может. Но вот кончилась гроза, прогнали стадо коров, и Шура поняла: как ни крути, что-то случилось, надо звать людей. Цыганиха металась от дома к дому, тщетно пытаясь найти хоть одного трезвого, а в спину ей злобно шептали грамотные по части небесной канцелярии бабки: — Услала девку в праздник на мшину — жди беды. Шура от них отмахивалась, как от оводов, а перед глазами у нее вставала свинья Машка и укоризненно качала головой. Жалобно бился и стонал под лавкой степняк Алеша, бессмысленно крутя головой, и, как малое дите, мамку звал: — Маша, Машенька…
К вечеру на двор прибежали соседские ребятишки. Шура вышла на крыльцо не чуя ног. Счастливые от того, что первыми могут сообщить поразительную новость, дети наперебой радостно закричали: — Тетя Шура, тетя Шура, в твою Машку молния попала! Илья Петрович ее нашел!
Старуха охнула и без чувств сползла на землю. Очнувшись, она увидела здорового мужика, которому впору было одному на медведя ходить. То был директор местной школы Илья Петрович, и Шура не раз имела с ним неприятные разговоры, когда не пускала малолетнюю работницу на уроки из-за накопившихся домашних дел. Но теперь лицо у Ильи Петровича было задумчивым и необыкновенно нежным. На руках у него лежала девочка. Шура пристально на него глядела и боялась пошевельнуться.