Завещание императора
Шрифт:
Военный трибун завидовал этому умению отрешаться от дурных мыслей. Вот бы Приску подобный дар! Потому что у него теперь будто камень лежал на душе: мало того что Плиний, человек, которого он уважал, умер столь ужасной смертью, так и в Эфесе ни от Куки, ни от Кориоллы не было писем – стационарий клялся, что сам лично просматривал почту. Приск отправил из Эфеса два письма. Одно – Луцию Кальпурнию Фабату в Комо с просьбой сообщить, как добралась до Комо Кориолла с детьми. Мол, понимаю, не до меня и моей родни – в доме траур, но все же умоляю ответить. Второе – Мевии.
Мелькнула даже мысль – все бросить и мчаться в Италию… Потому что тревога порой накатывала такая, что хотелось кричать.
С Кориоллой и детьми что-то случилось…
С другой стороны – Кука бы сообщил, если бы в Риме получил какие-то тревожные известия.
«Письма попросту могли затеряться – такое бывает», – успокаивал сам себя Приск.
К тому же послание из Комо попросту могло еще не успеть прибыть.
Глупо поворачивать назад лишь потому, что почтари слишком медлительны.
«Странная вещь, – раздумывал Приск, – Плиний говорил, что от нас ныне ничего не зависит. Но с другой стороны – от того, довезу ли я Адриану похищенный свиток, или сожгу его на костре, или отдам почтарю с просьбой доставить самому императору, – вся империя может повернуться совсем в другую сторону. У меня в руках – будущее государства».
Как ни странно, это открытие не пугало его – напротив, он вдруг осознал, что ни в коем случае не хочет бросить опасную ношу, что жаждет этого недоступного прежде ощущения – сознания, что держишь в руках сердце империи.
Вновь азарт охватил его – как тогда, когда он выслеживал Павсания на улицах Рима. Как прежде, когда бросался он в опасные предприятия в Дакии – отыскивал дорогу через перевал Боуты, запоминал укрепления Сармизегетузы.
И еще его почему-то перестало смущать то, что рядом едет Максим, не столько телохранитель, сколько профессиональный убийца, не смущало, что у того привязан к сумке какой-то странный сверточек, и что вечером Максим его разворачивает и густо посыпает содержимое солью, и тогда можно разглядеть, что внутри свертка – безымянный палец. Человеческий. И на пальце – дешевенькое медное колечко.
Калидром быстро вписался в маленький отряд военного трибуна. Само собой, именно ему доверяли приготовление пищи на костерке во время дневной остановки. Вечером обычно ели в таверне – но и то не всегда. Стряпня Калидрома была куда вкуснее, нежели то, что подавали в местных гостиницах при почтовых станциях.
Максим оказался парнем запасливым. Из выделенных наместником Вифинии денег прикупил и повозку, и мулов, и главное – отличную кожаную палатку, которая еще пригодится военному трибуну в грядущем походе. Запасся он и теплыми одеялами, и пастушьими плащами, были они столь плотными, что самый сильный дождь не мог промочить их насквозь.
В первый же день пути Калидром сам, без всяких расспросов принялся заверять Приска, что знать не знает, что же именно Авл Сентий просил его похитить из библиотеки. Просто велел взять пергамент – и все. Приск не поверил, стал выпытывать, и повар выдал версию совершенно чудесную, будто в свитке этом – завещание для Авла на поместье и миллионное состояние.
– Это Авл тебе такое сказал? – уточнил трибун.
– Ну конечно! Авл обещал поделить все пополам, если я добуду то, что ему надобно.
Калидром, разумеется, часто лукавил, но тут, похоже, не лгал: вряд ли Авл посвятил его в тайну драгоценного свитка, скормил рабу выдумку, а тот проглотил, не моргнув. О том, что пергамент этот теперь у Приска, Калидром, разумеется, понятия не имел.
Днем или вечером, вкушая приготовленные Калидромом яства, Приск как бы между прочим пытался выведать у пекаря, что тому ведомо про Ктесифон и Селевкию, про Пакора и его конкурентов в борьбе за парфянский трон. И вообще про Парфию.
Но тут военный трибун не преуспел. Если Калидром про что и рассказывал, то это про замечательные пиры во дворце царя царей.
Об этом он мог говорить часами:
– Все, кто служит Великому царю во время трапезы, должны принять ванну и надеть белые одежды. Одних только поваров при дворе в Ктесифоне около двухсот и еще тридцать два поваренка. Семьдесят фильтровальщиков вина и почти пятьдесят плетельщиков венков. А еще царь царей держит более трехсот музыкантш, с самыми красивыми сожительствует сам, остальных отдает придворным. Первая половина дня отводится на приготовления. Гостей, приглашенных на пир, всегда делят на две части. Одних помещают вкушать пищу во дворе, а других, избранных, проводят во дворец. Но даже эти избранные не допускаются к царской трапезе – Великий царь вкушает пищу один за шторой. Правитель может за ними наблюдать, а они за ним – нет. Для пиров каждый день убивают одну тысячу скота: тут и лошади…
– Лошади? Их тоже едят? – изумился юный Марк.
– Ну да. Лошади, верблюды, быки, ослы, лани, много птицы, и в том числе – аравийские страусы.
– Вот же обжорство! – Опять реплика Марка.
– Ничуть. Мясо, остатки хлеба и других блюд выносят во двор – телохранителям и лучникам. Ничто не пропадает.
– То есть парфянские солдаты служат за объедки… – засмеялся юноша.
– Ну… не знаю… – Калидром немного обиделся. – Разумеется, римским легионерам платят серебром, а парфянам – хлебом и мясом. А некоторым вместо золота доставались мои пирожные с черным изюмом и кунжутом. Парфяне вообще обожают всякие пирожные.
– Ну тогда победа нам обеспечена… – усмехнулся Приск. – Филипп Македонский говаривал, что ослик, груженный золотом, откроет любые ворота. Ты же напечешь огромный поднос пирожных, а мы будем покупать ими охрану городов вместо золота.
Калидром вновь разобиделся и пообещал, как только он окажется в Антиохии, испечь такие пирожные, за которые наместник пожалует ему целую пригоршню золота. Видимо, Калидром полагал, что Адриан страдает чревоугодием.
Приск его не разубеждал, напротив, намекал, что так оно и есть.