Завещание Императора
Шрифт:
— …А ведь правда была твоя. Ей-Богу, славно мы это с тобой придумали! — довольный, говорил Василий, когда через каких-нибудь полчаса они в накинутых, уже повлажневших от пота простынях сидели vis-a-vis в натопленном кабинете бани, предназначенном для двоих, и до самого дна души вдыхали жаркий, с мятным запахом пар. — Однако ж, не дураки, согласись, были римляне, знали, собаки, где надобно коротать время!
В этих простынях они и вправду походили на римских патрициев. Такие же томимые негой патриции взирали на них с росписи потолка. Василий надел себе на голову один из предусмотрительно висевших тут лавровых венков,
На мраморном столике перед Бурмасовым стояла большая бутылища французского коньяка, из которой Василий то и дело наполнял несерьезно маленькую для него рюмочку и раз за разом, блаженствуя, отправлял ее содержимое себе в утробу.
— Не понимаю, признаться, я эту штуку – смерть, — вещал он, рассуждая скорее сам с собой, разглядывая изображение на мраморе в верхней части стены, запечатлевшее последние минуты гибнущей в содроганиях Помпеи. — И что, ей-Богу, за окаянная зловредность в ней такая? Уж коли кто нас произвел изначально смертными – так и сделать бы ему так, чтоб жизнь любому с начала и до конца была не в сладость. Каждый час, каждый миг! Чтобы человека ничем за этот мир не держало. Чтобы всякий с нетерпением только бы и ждал ее, Безносую!..
Фон Штраубе в эту минуту не очень-то прислушивался к философическим разглагольствованиям своего спасителя, он сидел, прикрыв глаза, привалившись к жаркой стене, и чувствовал, как толчками, с потугой в него возвращается полновесная жизнь…
— А то знаю много случаев, — продолжал резонерствовать Бурмасов. — Едва разнежится человек, едва только вкус к жизни ощутит – тут-то она, ведьма с косой, и явится по его душу… Да вот хоть бы – как нынче мы с тобой. Там, в пурге, вроде и не так жалко было бы с миром этим грешным распроститься. А вот теперь, когда разогрелись, да разговелись, да сибаритствуем, да коньячок отменный, — тут, случись, явилась бы она, Костлявая, так бы, небось, белый свет с копеечку показался…
— Весьма, молодой человек, весьма примечательное и неоспоримое наблюдение!
— Тут и говорить нечего! Будь я трижды проклят, если бы решился оспорить!
"Квирл, квирл", — струился наливаемый коньяк. "Квирл!"– рядом звонко чокнулись рюмками.
"Да что ж это?!.." – подумал фон Штраубе, уже не сильно, впрочем, удивившись, хотя в кабинет (не мог бы он этого не заметить!) в ближайшее время никто посторонний, совершенно точно, не заходил.
Лейтенант на миг приоткрыл глаза. Как и должно, кроме Бурмасова, рядом никого не было. Зато вдруг промелькнуло то, чего уж точно не могло здесь быть. Он это уже видел однажды – там, в Зимнем дворце, сквозь пламя камина: прорубь с черной водой и яркая дневная звезда…
Однако стоило глаза вновь закрыть, снова раздались эти голоса, теперь уже отчетливо ему знакомые:
— Благодарствую, господин капитан-лейтенант! Вы правы – преотменный коньяк! Какой букет!..
— …И коли так – рад воспользоваться случаем и засвидетельствовать вам свое…
— …искреннейшее и глубочайшее!… — подтянул второй знакомый голосок.
("Господи, неужели опять?.." – устало подумал он, не разымая век.)
— …И – повторюсь – мысль, вами тут высказанная, настолько, скажу я вам…
— …Настолько, право же, своевременна!
— …О, да! В особенности (хочу добавить) для нынешнего момента!..
— …Для мира всего, пребывающего
— …Да, да! Ежели вам угодно – то и для мира всего, пребывающего ныне, как, впрочем, к прискорбию нашему, и всегда, в полнейшем блаженном неведеньи уже о следующей минуте своей…
— …Что – разрешите же мне подъять сию рюмку за ваше здоровье?
— …А также за здоровье господина лейтенанта фон Штраубе, с коим уже не однажды имели честь…
— Эй, Борис, ты, никак, спишь? — раздался у самого уха голос Василия.
Фон Штраубе открыл глаза, уже наперед зная, кого сейчас увидит.
За столом на мраморных табуретах, улыбаясь одинаковыми лицами, восседали оба разномерных Иван Иваныча, на сей раз закутанные в простыни и в лавровых венках вместо уже привычных лейтенанту котелков на головах, оказавшихся идеально лысыми и круглыми, как бильярдные шары. И еще он отметил отчетливо проступавшие под простынями небольшие горбы у них на спинах, которых прежде – видимо, благодаря особому покрою их черных сюртуков – было, кажется, не видать.
— Что, брат, умаялся? — нежно тронул его лапищей Бурмасов. — Не мудрено: денек нынче выдался – не приведи Боже. А ты вот коньячку выпей – сразу взбодрит. Гляди, уже и компания подобралась. Славные ребята! Я их сперва было за шпиков почему-то принял; они тогда у моего дома слонялись – помнишь, в котелках?.. Да нет, скажу тебе! Чистая публика! Уж я в этом понимаю! (Иван Иванычи скромно потупились.) Разреши тебе представить…
— Да мы, собственно, коли не ошибаюсь, знакомы, — сказал фон Штраубе.
— Очень даже!
— Весьма знакомы! Более чем! — хором откликнулись Иван Иванычи.
После того, как фон Штраубе последовал совету друга и выпил, а остальные, чокнувшись, его в этом поддержали, меньший из Иван Иванычей сказал:
— Мы тут как раз обсуждали мысль, высказанную их сиятельством. Мысль настолько непреходящего значения, что мы, простите великодушно, не смогли остаться в стороне от вашего разговора.
— М-да, были поражены – и посему никак не смогли!.. — подтвердил Большой.
Восхваляемый Бурмасов, пожимая плечами, промолвил смущенно:
— Да я, признаться, и не помню уже. Так, мурлыкал себе что-то безотносительное…
— Ничего себе – "мурлыкал"! — воскликнул возмущенно маленький Иван Иваныч.
— Гм, ничего себе… И это у них называется – "безотносительное"… — покачав головою, глухо отозвался другой Иван Иваныч.
— Тогда как оно-то – и самое что ни есть соотносительное! — опять воскликнул Маленький, более склонный к экзальтации. — Ибо – если рассматривать в соотношении с нынешним бытием этого бренного мира, то, уверяю вас, нет темы, в большей степени заслуживающей интереса! Коль запамятовали, дерзну напомнить. Вы изволили говорить о несправедливости человеческой кончины в тот момент, когда его душа отягощена земными соблазнами и потому не готова к неминуемому.