Завещание Сталина
Шрифт:
А мать постарела быстро, располнев несимметрично, раздавшись в плечах и ягодицах. Постоянные «процедуры», которые она принимала почти от всех знакомых и родственников, временами вызывали у Боруха неистовое желание прихлопнуть её, как муху, прямо на ложе случки.
«Похоть — это у меня от родителей», — думал он часто, не зная, хорошо это или плохо.
Однажды, это было в шестом классе, он решил овладеть своей матерью. Она стирала, а он с бьющимся сердцем и торчащим кверху стрючком хотел, ни слова не говоря, задрать ей халат и сделать то, что делал с нею однажды
Он уже решился, в голове помутилось — не было иного желания, как ощутить тепло большого живого тела, погрузившись в него.
Колыхались тяжёлые груди, мать была голой по пояс, он любовался ею, как зверь своей жертвой, думая о том, что если она его не отколотит, то и ночью он заберётся в родительскую кровать и будет лежать на матери, как на своей первой женщине — пухлой семилетней Саре.
Но мать о чём-то догадалась или заметила его в щель. Оставив бельё, она раскрыла дверь. Он стоял голый.
— Чего ты хочешь?
— Мама, я только разочек… Пожалуйста.
— Биндюжник, — она мыльной рукой дала ему лёгкую пощёчину. — Этого нельзя делать с матерью! От этого с ума сходят! Запомни: нельзя есть человечину и нельзя иметь сношения с матерью. Всё другое — можно.
Он чмокнул её в пухлую руку. Что-то невыразимое сидело в груди и сладко рвалось наружу.
— Весь дрожишь, — по-еврейски сказала она, ухмыляясь. И опять по-русски: — Пора искать тебе девку.
Он не понял, но внезапно стало так всё безразлично, что он разрыдался.
— Я всё расскажу отцу. Я видел, как ты с дядей Фимой!..
— Конечно, — прервала мать, — тебе ещё рано знать все эти фокусы. Если я и делала, и не только с Фимой, то это всё с согласия отца и даже по его настоянию. Всё это ради нашего благополучия. Ты думаешь, Фима помог достать нам американский патефон за твои красивые глазки? Или отец сам вышел из тюрьмы?.. Кто его вытащил из пекла?.. Замолчи об этом и больше никогда не встревай, не то оторву уши!.. Пионер нашёлся! В еврейских семьях случается всякое, но кто творит половой акт с матерью, тот уже не может встать выше этого мира — запомни это! В его мозгах заводятся черви!..
Через неделю у них в доме появилась Ида, смазливая худощавая женщина, что была, однако, как выяснилось потом, почти ровесницей матери, может даже, чуть старше. Мать сказала, что семья Иды и семья бабушки были соседями, когда жили в Виннице, Ида была её подругой, а отец Иды владел семью винокуренными заводами на Украине, его не тронул даже гетман Скоропадский, но повесили махновцы. Всё это были гнусные антисемиты, и потому всех их расстреляли без суда, как только наши взяли крымский перешеек.
После такого разъяснения Борух, естественно, заинтересовался тётей Идой, которая работала в парикмахерской для богатых людей, делая маникюр — для рук и педикюр — для ног.
Эта Ида и предопределила, возможно, всю его последующую судьбу.
Теперь он не сомневается, что Иду «организовала» для него мать. Возможно, за большие деньги. Возможно, даже выдумала всё про Винницу и про махновцев-антисемитов.
Борух ходил в школу во вторую смену. Ида появлялась утром и присматривала за Борухом и его младшим братом Арончиком, пока мать уходила за покупками на базар.
От Иды пахло духами, как от какой-нибудь знаменитой артистки, голос у неё был мягкий, глаза насмешливые. Приходя всякий раз, когда отца уже не было дома, она всякий раз переодевалась в пёстрый халат из персидской сусы. Борух быстро заметил, что под халатом у Иды нет даже трусов, и это открытие очень повлияло на его отношение к ней: он только и думал о том, чтобы увидеть Иду голой.
С уроками у него не клеилось и раньше: ему была совершенно безразлична вся эта муть, особенно про революцию и большевистскую партию, в доме у них говорили о революции и о власти совершенно иное, и он знал, что если скажет об этом в классе, то арестуют всю их семью, и потому воспринимал как наказание все предметы: думаем одно — рассказываем другое.
Чуть только он обрастал двойками, к директору школы отправлялся отец. Они говорили вполголоса по-еврейски, отец оставлял на столе у директора большой газетный свёрток, и после этого Боруху «натягивали» оценки и по русскому языку, и по математике, и по истории.
— Конечно, оболтус. Ну, и ладно, — временами вслух рассуждал подвыпивший отец. — Я куплю Боруху любой диплом, слава богу, всюду свои люди, и товарищу Сталину только кажется, что он управляет. Ему делают эту уступку, пока он тащит, как коренной, и не кусает пристяжных в нашем всемирном тарантасе. Скоро я приобщу Боруха к настоящей науке жизни. И тут он покажет, чего стоит. Я думаю, он переплюнет всех. Он хитёр и настойчив в главном — добивается чужого, как своего.
— Размазня, — лениво возражала мать. — Эти Вани и Пети, кухаркины дети, дали ему в морду, а он с ними дружит.
— До поры до времени, — оспаривал, жестикулируя, отец. — но если он окажется выкидышем, я его собственноручно утоплю в уборной…
Борух слышал эти речи и понимал, что у него есть долг — долг рождения, долг семьи, который вскоре нужно будет выполнить. И главное для того, чтобы восторжествовать, чтобы утвердить своё превосходство, — это не трепать языком лишнего.
— Язык кормит еврея, но язык и губит всё еврейское дело, — неустанно повторял отец. — Мы сделали эту «русскую революцию» и мы должны получить свою комиссию. А если нас лишат наших прав, мы вновь устроим в этой Дурляндии, в этой Педерации распри, тьму и нескончаемый голод. О, они не знают, что такое сила денег и власть ненависти!..
Отец неспроста говорил такое, — люди, с которыми он общался, и были самыми великими людьми в советской стране, признавалось это официально или не признавалось, это не имело уже никакого значения. Здесь, в Советском Союзе, созидался Великий Израиль. Никто не мог показать его на карте, никто не мог назвать руководителей этого Великого Израиля, их настоящей Родины, но Борух знал, что всегда должен именно этому государству, и был готов — когда-нибудь потом — совершить свои подвиги, подражая Давиду или даже Моисею, о котором временами вслух читала мать.