Завтра была война (сборник)
Шрифт:
– По шее.
– Это мы можем.
– Документы, – упрямо повторил Егор. – Все равно не уйду. До самой станции идти за вами буду, пока милиции не сдам.
– Не стращай, – сказали в темноте. – Не ясный день.
– Он не стращает, – сказал первый. – Он цену набивает. Точно, мужик? Ну как, сойдемся? Поллитра у костра да четвертной в зубы – и гуляй, Вася.
– Документы, – устало вздохнул Егор. – Задерживаю всех.
Он весь горел сейчас, в голове шумело, и противно слабели колени. Очень хотелось сесть, погреться
Еще один, насвистывая, шел от берега. Двое о чем-то шептались, а четвертого не было: прятался.
– Полсотни, – сказал первый. – И заворачивай гужи.
– Документы. Задерживаю всех. За нарушения.
– Ну, гляди, – угрожающе сказал первый. – Не хочешь миром – ходи в соплях.
Он наклонился к кастрюле, потыкал ножом в лебедя. Второй пошел к озеру, навстречу тому, что насвистывал.
– Зачем же лебедей-то? – вздохнул Егор. – Зачем? Они ведь украшение жизни.
– Да ты поэт, мужик.
– Собирайтесь. Время позднее, идти не близко.
– Дурак! Дай ему по мозгам.
Хакнули за спиной, и тяжелая жердь, скользнув по уху, с хрустом обрушилась на плечо. Егор качнулся, упал на колени.
– Не сметь! Нельзя меня бить: я законом поставлен! Документы требую! Документы…
– Ах, документы тебе?..
Еще и еще раз обрушилась жердь, а потом Егор перестал уж и считать-то удары, а только ползал на дрожащих, подламывающихся руках. Ползал, после каждого удара утыкаясь лицом в мокрый, холодный мох, и кричал:
– Не сметь! Не сметь! Документы давай!
– Документы ему!..
И уже не одна, а две жердины гуляли по Егоровой спине, и чей-то тяжелый сапог упорно бил в лицо. И кто-то кричал:
– Собаку на него! Собаку!
– Куси его! Куси! Цапай!
Но собака не брала Егора, а только выла, страшась крови и людской злобы. И Егор уже не кричал, а хрипел, выплевывая кровь, а его все били и били, озлобляясь от ударов. Егор уже ничего не видел, не слышал и не чувствовал.
– Брось, Леня, убьем еще.
– У, гад!..
– Оставь, говорю! Сматываться пора. Забирай рыбу, хозяин, да деньгу гони, как сговорено.
Кто-то с оттяжкой, изо всей силы ударил сапогом в висок, голова Егора дернулась, закачалась на мокром от дождя и крови мху – и бросили. Пошли к костру, возбужденно переговариваясь. А Егор поднялся, страшный, окровавленный, и, шлепая разбитыми губами, прохрипел:
– Я законом… Документы…
– Ну, получи документы!
Кинулись и снова били. Били, пока хрипеть не перестал. Тогда оставили, а он только вздрагивал щуплым, раздавленным телом. Редко вздрагивал.
Нашли его на другой день уже к вечеру на полпути к дому. Полдороги он все же прополз, и широкий кровавый след тянулся за ним от самого Черного озера. От кострища, разоренного шалаша, птичьих перьев и обугленного деревянного лебедя. Черным стал
На второй день Егор пришел в себя. Лежал в отдельной палате, еле слышно отвечал на вопросы. А следователь все время переспрашивал, потому что не разбирал слов: и зубов у Егора не было, и сил, и разбитые губы шевелиться не желали.
– Неужели ничего не можете припомнить, товарищ Полушкин? Может быть, мелочь какую, деталь? Мы найдем, мы общественность поднимем, мы…
Егор молчал, серьезно и строго глядя в молодое, пышущее здоровьем и старательностью лицо следователя.
– Может быть, встречались с ними до этого? Припомните, пожалуйста. Может быть, знали даже?
– Не знал бы – казнил, – вдруг тихо и внятно сказал Егор. – А знаю – и милую.
– Что? – Следователь весь вперед подался, напрягся весь. – Товарищ Полушкин, вы узнали их? Узнали? Кто они? Кто?
Егору хотелось, чтобы следователь поскорее ушел. После уколов боль отпустила, и ласковые, неторопливые думы уже проплывали в голове, и Егору было приятно встречать их, разглядывать и вновь провожать куда-то. Он вспомнил себя молодым, еще в колхозе, и увидел себя молодым: председатель за что-то хвалил его и улыбался, и молодой Егор улыбался в ответ. Вспомнил переезд свой сюда и петуха вспомнил и тотчас же увидел его. Вспомнил веселых гусенков-поросенков, гнев Якова Прокопыча, туристов, утопленный мотор, а зла в душе ни к кому не было, и он улыбался всем, кого видел сейчас, даже двум пройдохам у рынка. И, улыбаясь так, он как-то очень просто, тихо подумал, что прожил свою жизнь в добре, что никого не обидел и что помирать ему будет легко. Совсем легко – как уснуть.
Но додумать этого ему не дали, потому что нянечка голову из коридора в комнату сунула и сказала, что очень уж к нему просятся, что, может, позволит он: уж больно человек убивается. Егор моргнул в ответ: она из щели исчезла, а дверь отворилась, и вошел Федор Ипатович.
Он вошел неуклюже, бочком, будто нес что-то и боялся расплескать. Потоптался у порога, то поднимая, то вновь пряча глаза, позвал:
– Егор, Егорушка.
– Садись. – Егор с трудом разлепил губы.
Федор Ипатович присел на краешек, покачал головой горестно. Будто и донес ношу, а сбросить ее не мог и страдал от этого. И Егор знал, что он страдает, и знал почему.
– Живой ты, Егор?
– Живой.
Федор Ипатович вновь завздыхал, заскрипел табуреткой, а потом вытащил из-под полы халата пузатую бутылку.
Долго откручивал пробку корявыми, непослушными пальцами, и пальцы эти дрожали.
– Ты не страшись, Федор Ипатыч.
– Что? – вздрогнул Бурьянов, глаза расширя.
– Не страшись, говорю. Жить не страшись.
Гулко сглотнул Федор Ипатович. На всю палату. Взял с тумбочки стакан, налил из бутылки что-то желтое, пахучее.
– Выпей, Егорушка, а? Сглотни.