Завтра утром, за чаем
Шрифт:
– Долго он продержится на своем кислороде?!! – услышал я голос папы. – У меня одна надежда, что немного больше, чем взрослый, легкие-то у него маленькие.
Зинченко прорычал:
– Я ставлю нас в канал влияния его машины, можем не маневрировать, только выкачивать скорость. Куда ты летишь, отвечай?! Куда ты летишь, отвечай?!
Его рычание было громким, прямо мне в ухо, и вибрировало, как и все звуки вокруг меня.
Я нажал кнопку разрешения окончательных нагрузок и сразу же почувствовал, как резко увеличилась вибрация, почти до ненормальной, и – одновременно – что я переношу ее легче, чем раньше, как-то плавно; и тут же мягко, мягко, понемножку, все больше и больше и до непонятного нежно запахло вдруг сметаной и свекольником, их сочетанием… Явный такой, но не резкий запах, очень летний какой-то,
– Вибрация! – сказал Зинченко. – У него машину трясет, как в лихорадке, колотит. Видите на пульте?!
– Вижу, вижу! А при такой вибрации сработают наши магнитные присоски? Мы сможем взять его в жесткое сцепление с нами?!
– Да сможем! Не в этом дело! Ломает всю его машину! Кислород! Сколько кислорода у него осталось?!
– Боже мой! – крикнул папа. – Так сделайте скорее что-нибудь! Сделайте скорее!!!
– Ч-черт! – прошипел Зинченко (мягко так и далеко от меня). – Этот еще прет! Видите, ТэЭрЭсЭф-Супер-восьмой будет сейчас обходить нас всего в двух ступенях левее нашего коридора. Такая махина, сдунет – не заметишь! Надо их предупредить!!!
…О-о-о, какой запах! Море свеклы, бассейн сметаны, ароматные кусочки консервированного мяса… «Еще, еще ешь!» – говорит мама, а за окном в полной темноте проплывает весь в огнях красавец Супер-восьмой, наш это Суперило или чужой, с чужого космодрома? Не-ет, не разобрать… На нашем тээрэсике вторым пилотом работает очень симпатичная старушка, когда-то олимпийская чемпионка в скоростном спуске… вон она уплывает, обгоняя меня, в космос… старенькая – а красавица, стройная, лицо молодое, а прическа – просто диво, одно время ее любили даже больше, чем Дину Скарлатти, а я и сейчас ее люблю по-прежнему, она лучше этой Дины, в миллион раз лучше… люблю, а никому не говорю, кому какое дело, никого это не касается, никого… люблю, а вот лица ее сейчас не помню, не помню – и все тут… А вот и белая амфибия Зинченко с папой на борту мечется по моему экрану, смотрите-ка, увеличились раза в три… ну-ка, где моя приставка, надо догнать нашу звезду-горнолыжницу, нет, не дотянуться до приставки… оттуда, снизу, так тянет запахом свекольника, что сил никаких нет терпеть, не-ет, никак не дотянуться до приставки… Натка бы дотянулась. .. я подарил ей хомяка, подарил хомяка Чучун-дру, так, кажется? А он… и теперь хомячиха одна и Натка одна… что ли, ей позвонить… а сколько сейчас времени?.. Часы перед входом во Дворец Психомолекулярных Бракоувеселений показывали 0.21 минуту, когда я улепетнул со свадьбы, а на моих сейчас 0.22 с половинкой, прошло всего полторы минуты, как я улетел, всего полторы…
– Мы – патруль! Мы – патруль! Вас не видим и не прощупываем, как дела, отвечайте?!
– Все в порядке! – крикнул Зинченко. – Больше не вызывайте – нужен канал! Отключаюсь! Отключаюсь! – крикнул Зинченко. – Володя! Сорвите пломбу ограничителя скорости! Смелее срывайте! Я знал, что они нас не смогут видеть уже через полторы минуты после вылета. Все верно! Как раз полторы и прошло!
Я стал нагибаться к приставке…
Папа закричал, крикнул:
– Дмитрий! Митя! Сбрось скорость! Немедленно сбрось скорость! Сбрось скорость!! Куда тебя несет?! Смотри! Смотри у меня! Я все расскажу маме! Все расскажу! Все!!! Слышишь?!
Я почти дотянулся до приставки, но не стал нагибаться дальше, не смог. После разогнулся и откинулся в кресле, почти засыпая, и вдруг очень ясно и остро, как в свете вспышки блица, увидел на секунду ненормально, слишком синее небо, высокие, ослепительно белые горы и маленького мертвого птеродактиля на темном уступе скалы.
– 23 -
Я пришел в себя почти перед самым приземлением, лучше даже сказать – на земле, да и то не до конца – мерзкая слабость и дрожь во всем теле.
На пустыре (поле… не знаю), где мы сели, было абсолютно темно, ни светлой полоски над космодромом вдалеке, ни отсвета городских огней – ничего. Только маленькая с красными фонариками далекая телебашня в центре городка. Через мое стекло в свете фар «амфибии» Зинченко поблескивали мокрые от дождя белесые чахлые кустики лебеды, дождевая пыль мягко как бы терлась о верх моей «амфибии».
Они ворвались в мою кабину, наверное, через полсекунды после приземления, я уже сидел в кресле, а не валялся в нем, как почти весь обратный путь. Там, наверху, обе наши машины совершенно не годились для плотной, полной стыковки и перехода из одной в другую. Зинченко, скорее всего, спарив нас на магнитах, погнал обе «амфибии» к земле с максимальной скоростью, и, когда резко затормозил перед самой посадкой, я от толчка очнулся. Они перетащили меня к Зинченко, и несколько минут мы сидели молча, Зинченко только спросил у папы, может быть, все-таки для страховки засунуть меня в барокамеру, но я отрицательно покачал головой. Потом он снял напряжения на всех соединяющих машины магнитных присосках, – мне показалось, что обе «амфибии», слегка качнувшись друг от друга, как бы вздохнули.
Зинченко, проверив контакты, позвонил во Дворец бракосочетаний, на свадьбу. Я услышал голос главного распорядителя. Зинченко попросил его, не отвлекая гостей, позвать к телефону жениха. Юра долго не подходил; я увидел, как в мокрых кустиках лебеды шмыгнула маленькая мышка; наконец Юра взял трубку, и Зинченко сказал ему, что все в порядке, просто Рыжкин-младший захотел на своей «амфибии» проветриться, попорхать, а ему, Зинченко, показалось, что он рванул «амфибию» слишком резко и излишне вертикально, – тогда он, Зинченко, поспешил за ним, прихватив с собой и Рыжкина-старшего… Вот, собственно, и все. Остальное пусть Юра нафантазирует сам, потому что, если все дело в веселой прогулке, то почему же гости, нагулявшись, не вернулись (а они не вернулись и не вернутся). «Ну, скажи, что у Дмитрия Владимировича Рыжкина разболелся зуб мудрости». Словом, не вернутся. Лично сам он, Зинченко, намерен немедленно каким-нибудь ночным рейсом махнуть на пару дней (всего ведь на пару дней, неужели же он, черт побери, за два года не имеет на это права?!) к матери на Обь, побродить с удочкой, на кларнете поиграть – уже два года не играл… Еще неплохо было бы без особого ажиотажа забрать на гардеробе на работу пальто Рыжкина-старшего и Рыжкина-младшего. Остальное – нормально: патрульных он отвадил, номера машины они не знают, скандала не будет. Все. Жене – привет. Гуляйте.
Он положил трубку, и мы посидели еще недолго молча. Потом он вышел на пустырь вместе с нами (что-то непонятное тихо ныло в мокром воздухе) и помог нам залезть в нашу машину. Дождевая пыль чуть поредела и висела над нами почти неподвижно.
Мы залезли в «амфибию». Зинченко, держась за дверцу, остался снаружи.
– До свиданья, – сказал он. – До встречи. Послезавтра, к концу рабочего дня, прилечу, вернусь.
Непонятно почему, но его слова я ощутил как сигнал, не просто услышал, а именно ощутил.
– Я не приду, – сказал я.
– Не надо, – сказал он, – не приходи. Отдохнешь – тогда придешь.
– Я вообще не приду, – сказал я.
После длинной паузы я скорее почувствовал, чем увидел, что папа повернулся к Зинченко и несколько раз медленно кивнул головой; я поднял глаза на стекло переднего обзора – папино лицо в нем было без выражения, пустое.
– Ну что же, – как-то вяло сказал Зинченко. – Если твое намерение не изменится, надо будет зайти написать заявление.
Он захлопнул нашу дверцу, и через секунду его «амфибия», рявкнув, ушла в воздух.
Папа покрутил ручки управления и включил двигатель на нейтральную скорость.
Я наклонился и, опершись плечом на его колени, отсоединил контакты, вынул из-под главного пульта свою приставку и отдал ему.
Несколько секунд он разглядывал ее, после не то кивнул, не то вздохнул, засунул ее в ящик под кресло, и мы плавно взлетели.
Мы летели очень медленно, тихо…
Красные огоньки телебашни стали постепенно приближаться: как лететь домой иначе, прямиком, было неизвестно, мы оба не знали, с какой загородной стороны на нее смотрим.