«Зайцем» на Парнас
Шрифт:
— У, тварь. Еще укусит.
На чердаке было холодно, как на улице, и совершенно темно, только в разбитое окошко падал голубой лунный столб, освещая наметанный бугорок снега, боров печи, часть балки. Друзья раза два осторожно подали голос, чтобы Афонька Пыж убедился — пришли свои. Наконец в дальнем углу под самой крышей родилось шуршание, послышались шаги, и в холодном луче света перед ними возникло что-то лохматое и черное. Охрипшим голосом Пыж невнятно спросил:
— Ни уто не идал, как вы суда езли?
— Да уж жулики так не крадутся, как пробирались мы с Данькой, — сказал Люхин. — На, Афанасий, бубон, раздобыл пайку. Вот тут полторы картошки печеной.
Он не сразу нашел руки Пыжа, а когда передавал хлеб и картошку, то почувствовал, как они дрожали. Пыж весь трясся от холода: зубы его то и дело ляскали.
— Сдеал, Огугец, чего п’осил? — так же хрипло спросил он. Озябшие губы плохо повиновались ему.
— Есть.
Порывшись в карманах, Огурец вынул баночку из-под ваксы, открыл: в ней лежал тлеющий уголек из «буржуйки». Сам Афонька Пыж скрутить цигарку не мог, чуть не рассыпал махорку и выругался. Огурец ему ее и прикурил и сунул в рот. Когда Афонька затянулся, на мгновение смутно выступило его рябое, темное лицо, прекрасные белые зубы и откуда-то, словно издали, блеснули глаза. Дым он глотал с жадностью.
— Ну, брат, тебя просифонило, — сочувственно сказал Люхин. — Когда сюда пробрался?
Пыж все затягивался цигаркой. За него ответил Данька Огурец:
— Как стемнелось. Пацаны на ужине были.
— Соысем п’опал, — выпуская дым, пробормотал Афонька Пыж и, облизнув губы, заговорил яснее: — Хуже бездомного кобеля. Ну, да ничего: даом я не сдохну. У меня вон там, за баыкой, кирпич ха-оший заготовлен. Я не я буду, а Ваньке Губану починю черепушку. А останусь жив — убегу в Кавказ, беспризорничать стану. Там теп’о.
Люхин решительно сплюнул, протянул ему руку:
— Вот тебе пять, за тем и притопал на чердак. Рассчитывай на меня. Когда на то пошло, обойдемся и без общего собрания. Даром мы ему, кнуру, не дадимся.
— Ребята! — оживленно сказал Данька Огурец. — Вот нас уже трое.
Наступило молчание.
…В палату Люхин вернулся несколько раньше Огурца, чтобы не вызвать ни у кого подозрения. «Буржуйка» потухла и стояла особенно холодная и черная, напоминая остывшую головню. Заходившая с другой стороны дома луна начала заглядывать в окно, наполовину заколоченное фанерой. Холодный свет, искрясь на мерзлом, заснеженном стекле, узкой полосой отпечатался на койках, на грязном полу.
Все уже спали, укрывшись поверх одеяла полушубками, пальтишками, разной рваниной, кишащей насекомыми. Ребята тоненько похрапывали во сне, раскидывались, сладко чесались. И только Христоня Симин лежал на кровати с широко открытыми глазами. При скрипе двери он вскочил и дико уставился на вошедшего Люхина: ему, наверное, все мерещились Ванька Губан и предстоящая ужасная расправа.
В темноте на уродливо изогнутом колене печной трубы серыми заплатами выделялись развешанные портянки, шерстяные дырявые носки, рукавицы. Воздух стоял смрадный, тяжелый.
Сев на койку, Люхин проворно разделся, но, прежде чем лечь, осторожно ступая босыми ногами, подошел к палате Губана, беззвучно нажал на дверь. Она не поддалась — была заперта изнутри на большой железный крючок. Люхин нырнул под холодное одеяло и укрылся с головой, зажав руки в коленях и стараясь надышать и поскорее согреться.
Он думал о том, где и как им, трем «чердачникам», поймать Ваньку Губана, чтобы свести с ним счеты, отбить охоту издеваться над ребятами. Слишком много для этого требовалось благоприятных совпадений. Во-первых, необходимо, чтобы Губан находился один. Во-вторых, напасть следовало неожиданно. В-третьих, Губан не должен видеть, кто именно на него напал. Это очень важно. Иначе он потом, поодиночке, всех изувечит. Значит, лучше всего устроить ему «темную». Расправа «темной» в интернаты и детдома перешла от воров. Заключалась она в том, что арестанту, осужденному группой шпаны за донос или предательство, сзади неожиданно набрасывали на голову одеяло, а то зипун и били беспощадно, до кровохаркания, иногда и до смерти. Затем все разбегались, и потерпевший совершенно не знал, кто его наказывал, на кого жаловаться. Обычно тюремная администрация жестоко преследовала такие самосуды, но следствие, как правило, не давало никаких результатов. Избитый арестант, понимая, что против него восстало товарищество, просил перевода в другую тюрьму.
«Ладно, — рассуждал Люхин, ворочаясь на тонком, как блин, тюфячке. — Скажем, все удастся: и Губан попадется нам один и налетим неожиданно, — еще вопрос: справимся ли мы с ним втроем?»
Данька Огурец, вошедший в палату позже Люхина, уже давно посапывал в обе ноздри, а тот все не мог уснуть.
Едва Люхин задремал, как его разбудил тонкий пронзительный вопль. Проснулись и другие интернатцы. Посреди палаты покачивалось какое-то длинное привидение и кричало не своим голосом. Зажгли свет. Оказалось, что это Симин, запутавшийся в простыне. Ему померещилось, будто его душит Губан. Это был бред наяву.
Взбудораженная палата вновь заснула.
Утром выяснилось, что кровать Симина пуста, а сам он исчез. Его нашли перед столовой, посиневшего от холода. Он пришел сюда еще затемно, боясь оставаться во втором корпусе.
V
Мороз и в понедельник держался жестокий. Резкий ветер пробирал насквозь, сжимал сердце, перехватывал дыхание, прикосновение его к лицу, рукам обдирало кожу, точно ледяной бритвой.
Интернатцы первой ступени коротали время в рекреационном зале. Дежурил Николай Фирсович Бунаков. Одетый в потертое пальто и студенческую фуражку, с которой не расставался даже зимой, он вечно был чем-то занят. То Бунаков появлялся в кухне, проверяя, правильно ли повариха и дежурный хозкома распределяют порции мяса и каши, то заглядывал в спальни, следя за уборкой, порядком, то находился в зале, в самой гуще ребят. Но и тут не сидел сложа руки, в ожидании, когда пройдут служебные часы. Николай Фирсович либо организовывал какую-нибудь общую игру, либо, покашливая и отхаркивая в стеклянный пузырек мокроту, своим глуховатым голосом читал ребятам книжки Помяловского, Короленко, агитационные стихи Демьяна Бедного. Воспитанники тянулись к нему. Нервный, подчас суровый, он мог беспощадно высмеять, но умел и ободряюще, как-то душевно улыбнуться своими тонкими лиловатыми губами. Ребята любили дежурства Бунакова. С ним считались и старшеклассники, охотно советовался Горшенин, мало доверявший «царским педагогам».
Сегодня Бунаков сперва расспрашивал ребят о доме: что им пишут из станиц и хуторов родные, готовятся ли к весенней пахоте. Потом стал рассказывать о том, как в начале девятисотых годов, когда еще учился в политехническом институте, их студенты устраивали тайные сходки, читали запрещенную литературу, примыкали к демонстрациям рабочих. Бунаков сутулясь сидел на топчане, ребята расположились вокруг: кто на скамье, принесенной из столовой, кто на подоконнике, кто на полу.
Кушковский спросил: