Здесь птицы не поют
Шрифт:
Рогозин прислонился спиной к холодной стене, едва не наткнувшись затылком на торчащую из нее арматуру, замер, даже дышать постарался реже. И стал слушать.
Здесь звук от ударов чувствовался совсем не так, как внизу. Не было в нем глухоты и непрерывности, звук был звонким, как будто с той стороны по двери стучали не голой рукой, а чем-то твердым — камнем, или, может быть, обухом топора.
Только этот звук и ничего больше снаружи — ни слов, ни криков, ни шорохов. Только стук, звон в ушах и далекое эхо, расходящееся по подземелью.
До двери было всего-то метра три, сквозь дыры в ней пробивался свет, заметно было, как она
Он боялся сдвинуться с места, очень не хотел быть услышанным. Стоял в одной позе и осмелился только на засовывание руки в тот карман, где хранил заговоренный обрывок тряпки с подола беременной якутки.
Наверное, так просто совпало, но едва он коснулся этой тряпки, как все прекратилось.
Больше никто не стучал в хлипкую дверь, словно рассеявшееся наваждение исчез этот громкий звон в ушах, установилась привычная тишина. Говорят, человек не способен слышать свое сердцебиение, но в ту минуту Виктору казалось, что сердце гулко бубнит что-то частое, грозясь вот — вот выскочить из груди. Рогозин широко открыл рот и зачем-то попытался несколько раз вдохнуть — выдохнуть. К его собственному удивлению это помогло, сердце успокоилось. Рогозин замер, ожидая услышать звук удаляющихся шагов, но ничего не разобрал. Тихонько подвывал ветер, вроде бы шелестела трава… и ничего больше.
Сколько простоял он у выхода, обливаясь холодным потом и одновременно радуясь, что вовремя вспомнил об условленном сигнале, Рогозин не представлял. Он на мгновение закрыл глаза, которые кажется, сильно пересохли, и ровно задышал, успокаиваясь. Окончательно очнулся он сидя на корточках, опершись спиной на стену, с зажатой в ладони тряпицей, мокрой от пота. Кажется, переволновавшись, он вытирал ею лоб.
Очень хотелось выглянуть наружу, посмотреть, кто там колотился в дверь, но ни сил ни смелости на это не хватило. Осторожно, боясь неловко наступить на ступеньку и вызвать этим малейший шорох, Рогозин спустился к первой шлюзовой двери и лишь за поворотом почувствовал себя чуть — чуть получше.
Чем ниже он оказывался, тем более странными ему начинали казаться собственные страхи перед неизвестно чем, а к концу спуска Рогозин уже обрел полную уверенность, что стал жертвой наваждения непонятной природы.
— Что там? — спросил Моня. — Где узкоглазый?
— Это не он, — ответил Рогозин, пристраиваясь на своем месте. — Сколько времени еще у него осталось?
— Сорок шесть минут.
— Подождем еще, — вздохнул Рогозин.
Целую минуту Моня осмысливал ситуацию, потом опять спросил:
— Так кто тогда в дверь стучал?
Виктору очень не хотелось рассказывать о пережитом, не хотелось признаваться в необыкновенной слабости.
— Не знаю. Я не стал открывать, когда понял, что это не Юрик.
— А кто?
— Ты задрал, Моня!! — неожиданно даже для самого себя неосторожно заорал Рогозин. — Убью тебя, гнида! Заткнись и… просто заткнись, ладно?
Наверное, Моня сообразил, что спутник слегка не в себе. Он шумно высморкался куда-то в темноту, потом виновато сказал, переводя тему разговора:
— Ладно, Вить, я все понял.
— Какой журнальчик? — уже почти спокойно спросил Рогозин.
— Ну этот, который перед лифтом нашли. Забыл что ли?
— Нет, помню. И что?
— Никакой это не журнал посещений.
— А что?
— А глянь сам?
— Где он?
— Да вот.
Рогозин включил фонарик и увидел, как Моня протягивает ему пыльную книгу, слегка распухшую от вобранной влаги, с торчащими в стороны страницами.
На первой же странице красовалось отлично прорисованное изображение того амулета, которыми был украшен рюкзак Юрика.
Следующие несколько страниц слиплись, и Рогозин даже не стал их разделять, перелистнув все сразу. И тотчас увидел пентаграмму — точно такую, в круге и с непонятными значками, которую голливудские деятели считали своим долгом нарисовать в каждом втором мистическом ужастике. Под рисунком имелся текст, из которого Рогозин ничего не понял, потому что не нашел в нем ни единого слова на русском. Буквы были латинскими, но язык, на котором был написан текст, Рогозину был неизвестен. А Виктор насмотрелся на разные тексты, когда летом подрабатывал торговлей путеводителями по Санкт — Петербургу: от португальского до венгерского и норвежского. В том тексте, что он видел перед собой, не было ничего знакомого.
— Латынь, что ли? — спросил он себя, но не увидел и известных каждому человеку латинских окончаний вроде «is».
— Это якутский, — неожиданно объяснил Моня. — Будь спок, я их мову на раз просекаю.
— На латинице?
— А чего ж нет?
— И чего здесь написано?
— Да кто ж знает? Я тебе говорю, что определить язык могу. Говорить-то нет. Разве что «есть хочу», «здрасьте», да «не ссы!». Но здесь этих слов нет.
— Понятно.
Рогозин перевернул следующие несколько страниц и журнал едва не вывалился у него из рук! На весь разворот была изображена та самая безобразная тварь, которую он уже видел на скале.
— Твою мать! — вырвалось у него помимо желания.
— Забавная рожа, ага? — Моне, кажется, она нравилась. — Посмотри, что вокруг нее написано?
В надписи вокруг изображения монстра Рогозин к своему удивлению опознал-таки латынь. «Patris Domini» и все такое… Непонятно только было, что делает «Отче наш» в компании столь отвратительной твари?
— Молитва, что ли? — влез неугомонный Моня.
— Похоже на то, — согласился Рогозин и перевернул страницу.
Здесь был помещен комикс. Может быть, у человека, нарисовавшего эти шесть картинок, было другое определение для своего труда, но Рогозин с детства был знаком с такого рода картинками и всегда называл их комиксами. Короткая графическая новелла. Иногда с буквами, но часто и без них. В имеющемся ни единой буквы не нашлось. На первой картинке был изображен монстр с предыдущей страницы, достаточно схематично, но узнаваемо. На второй картинке он поедал человека. Точно как на скале: разрывал пополам и сжирал одну половину, отбрасывая вторую в сторону. На третьей с монстром происходила какая-то метаморфоза: он терял лишние лапы, приобретал антропоморфные черты, но все еще оставался узнаваемым. На четвертой вместо страшилища над половинкой человека стоял уже обычный человек. На пятой таких человечков было уже несколько, а на шестой было нарисовано ночное небо с ковшом Большой Медведицы посередине.