Здравствуй, товарищ!
Шрифт:
Дорога причудливо петляла то по ровному полю, то спускаясь в лощинки, то вилась между кустов орешника, то тянулась вдоль меж, заросших бурьяном, иногда она прорезала кукурузное поле, и тогда подолгу не было видно ничего, кроме белесых стеблей с жесткими, чуть позванивающими при малейшем прикосновении, словно жестяными листьями, да светлоголубого, уже потускневшего к концу дня, высокого неба.
«Не запутал ли нас этот студент поповского курса? — всматривался в дорогу Гурьев. — Где же эти Мэркулешти?»
Федьков, обеспокоенный, вероятно, тем же, спросил:
— Куда к ночи доедем?
— Тилько б не до княгини… — усмехнулся в усы Опанасенко.
— А что за княгиня? — спросил Гурьев.
Федьков промолчал, а Опанасенко,
— Да гостювали у одной.
— Ого! Вы и с аристократами знакомство имели?
— Да ну, чего там… — недовольно протянул Федьков и с преувеличенным вниманием стал посматривать вокруг. Но Опанасенко, продолжая с хитрецой улыбаться, пояснил:
— Знакомы, а як же.
— Ну и как вас княгиня принимала?
— Як положено и даже бильш того…
Федьков метнул на Опанасенко свирепый взгляд, но тот невозмутимо продолжал:
— Едем от так соби вечером. Я пытаю товарища Хведькова: «Где ночевать будем? Кони пристали». Он отвечае: «Не бачу по пути дома подходящего. Проедем ещё трохи». Потом увидал чуток в сторонци дом. Панский. Каже: «Вертай туда!» Я завернул. Подъезжаем до ворот, бежит навстречу холуй якийсь, кланяется — аж чуть не переломится. Лопочет чого-то — не разберешь. Хведьков ему команду дае: «Витчиняй ворота, примай гостей». А я спрашиваю: «А нема ли у вас овса, чи кукурузы на худой конец?» Он ничего не отвечав, только кланяется и кланяется. Тогда Хведьков сам ворота витчинил: «Въезжай, распрягай коней». Я ему кажу: «Обожди, надо ж с хозяевами знакомство поиметь, добыть корму, ну и прочее». Примотал я коней вожжой до ворот, бо кони уж оголодали, а тут рядом клумба и квитки на ней таки гарны — и розы и ещё чтось-то, а кони до их тянутся, гляди — пожрут те квитки.
А холуй-то всё вокруг нас крутится и объясняв, объясняв и наверх по лестнице показывав. Я его про овес пытаю, а он всё чего-то непонятное толкуе. Хведьков его слушал, слушал и кажет: «Вроде здесь княгиня чи графиня». — «Ну их, кажу, я лучше на возу останусь, — где бы тут коней поставить?» А Хведьков: «Пойдем в дом! Подумаешь, княгиня! Пережиток этого, как его — феодализма!»
Хведьков идет наперёд, я позади. Тильки поднялись на крыльцо — встречав нас княгиня. Важна така! Но обходительна. Хведьков мне: «Трофим Сидорыч, пытай про овес! Ишь, говорит, привыкла, чтобы ей кланялись, пускай сама теперь покланяется, эксплуататорша, черт ей в бок!» Я ему: «Ты поосторожней выражайся!» А он: «А всё равно здесь по-нашему никто не понимает. Ты можешь этому нетрудовому элементу самые последние слова выкладать, а она подумает — комплимент ей преподносишь». А с княгиней рядом дидок, сухонький такой, бритый, пиджак на нем черный, длинный. Приличный такой дидок. Хведьков про него кажет: «Тоже, наверное, буржуй недобитый». А дидок тот выступает вперед, с поклоном, и вдруг выговаривает ну чисто по-нашему… Як это он сказал? — повернулся Опанасенко к Федькову. Тот промолчал.
— Вот: «Рад приветствовать доблестных представителей великой русской армии! — вспомнил Опанасенко. — Княгиня, — и фамилию назвал, — приглашает вас до дому».
Хведьков трохи смутился, что про того дидка сначала не дуже дипломатично сказал, но тот виду не подал. Идем в комнаты — богато живут князья-то! Кругом посуда всякая, ковры — ну, як у санатории. Хведьков усе с форсой так выступав, грудь колесом. Дидок-то, видать, по лычкам его за большое начальство примае. Княгиня с Хведьковым ведет через того дидка обходительный разговор, а на мене всё так косо поглядывает. Чем, думаю, ей не потрафил? Ну и бис с тобой! Пошел во двор, разыскал того холуя, распытал у него, где вода, где овес, где сино, та и стал коней годувать. Вдруг приходит до мене той дидок и кажет: «Пан офицер требует!» Якой такой офицер, думаю? Заправился как следует быть, пошел. А то Хведьков: сидит один в спальне, на шикарной кровати — и спереди и сзади голые ангелятки со стрелами — золотые, або позолоченные — непотребство, но
Я кажу: «Ну их, чего нам с панами дружбу заводить, давай от здесь вечерять либо на дворе, на свежем воздухе». А Хведьков возражав: «Неудобно, подумают ещё, что мы робеем. Давай уж не ронять своего авторитета».
Ну ладно, ежели для авторитета… Переобулся Хведьков, проходим в залу до той княгини. На столе и вино и закуска. Я думаю: «Нет, на это дуже налегать нельзя, а то так и коней не доглядишь. Кто его знает, що тут за люди?» Хведькова в бок пхнул — знак даю: не дуже, не дуже.
Федьков снова свирепо взглянул на Опанасенко. А тот невозмутимо продолжал рассказывать:
— А возле того стола сидит сама княгиня, расфуфыренная, а рядом две дочки — ничего себе, гарные дивчины, тильки лядащи. И дидок этот сбоку — для разговору. Посидали мы. Княгиня эта к Хведькову и так и сяк, а на мене — ниякого внимания, только сердито так очами зирк, зирк… Бачу — не ко двору я. Посидел трохи, закусил и говорю Хведькову: «Треба до коней», — та и ушел. А Хведьков остался. Пришел я на двор. Лег на возу пид шинель, карабин на всякий случай пид бок положил та придремал.
За полночь, перед светом уже, чую — Хведьков до мене: «Запрягай, Трохим, тикать будем!»
— Да не говорил я, что тикать! — вставил Федьков. — Зачем врать…
— Ну, тикать — не тикать, а вроде того… Я коней быстро запряг, витчинил ворота, сели та и поихалы.
— А чего ж так спешно? — делая вид, что не понял, спросил Гурьев.
— Надо ж было своих догонять… — торопливо сказал Федьков.
— Только-то? — Гурьев, стараясь скрыть усмешку, посмотрел в лицо Федькову, но тот отвел глаза. А Опанасенко, словно не замечая смущения Федькова, пояснил:
— Его ж та княгиня хотела вроде в приймаках оставить: «Поживите, — кажет, — господин русский офицер, в моем доме. Нам спокойнее будет — и другие военные не заедут!» — Голос Опанасенко звучал убежденно. — Я так розумию, прикидывала она, что если её свои громадяне вытряхать захотят, то при нас вроде не осмелятся. Ну, а товарищ Хведьков, видать, далеко в дипломатию с той княгиней, а бильш всего с дочками её зашел, что пришлось ему серед ночи через ту дипломатию тикать. Мабуть злякался, что засватают, а мабуть що другое…
— Ну, Трофим Сидорыч… — заерзал Федьков.
— А що? Свята правда! — невинным голосом проговорил Опанасенко.
— Интересно, что ж там с тобой, Федьков, приключилось? А? — спросил, посмеиваясь, Гурьев.
— Да ничего особенного… — нехотя выдавил тот.
Не желая смущать Федькова, Гурьев не стал более расспрашивать его.
Дорога привела в небольшой кленовый лесок и в нем потерялась совсем.
— Богослов чертов! — в сердцах выругался Федьков, когда повозка остановилась в высокой траве, в которой уже совсем нельзя было различить колеи. Гурьеву стало досадно: поверил этому облезлому субъекту, который, наверное, и сам толком не знает дороги… Вслед за Федьковым он соскочил наземь и стал ходить меж деревьев, ища потерянную колею. Неподалеку, в чаще, потрескивали ветки: кто-то ходил там, вполголоса напевая неторопливую песенку; слов нельзя было разобрать. Изредка раздавались короткие, отрывистые удары топора по сухому дереву.
Человек в длинной холщовой рубахе с закатанными до локтей рукавами, в заношенной кепке, сдвинутой на затылок, рубил тонкие стволы сухостоя. Это был худощавый, темнолицый мужчина лет тридцати пяти, с густыми, аккуратно подстриженными черными усами. Он неторопливо воткнул топор с длинной прямой рукояткой в срубленное сухое деревцо, лежавшее у его ног, и, неуверенно улыбаясь, не очень-то смело, но все же протянул руку подошедшему Гурьеву:
— Здравствуй, товарищ. Салут армата рошие.