Здравствуйте, пани Катерина! Эльжуня
Шрифт:
За малейшую провинность очень строго наказывали. Сажали в карцер — подвал, где были крысы. Заставляли часами стоять на коленях.
В этот лагерь нас с Николаем привезли сразу же, разлучив с родными. А через год сюда же привезли из Освенцима младшего братишку Володю.
В лагере, куда нас привезли, девочек поместили в одном корпусе, мальчиков — в другом.
Все прибывшие дети были страшно худые, больные, чесоточные. Помню, что из тысячи девочек лишь одну смогли взять
Режим в лагере был жестокий. Ни днем, ни ночью мы не были предоставлены самим себе. Нам не разрешалось разговаривать друг с другом, собираться группами, петь песни — все это жестоко наказывалось.
Я работала санитаркой в больнице. Были там две медсестры — военнопленные, обе Дуси и обе с Украины.
Они, как могли, заботились о детях.
Сначала я работала в изоляторе, где лежали дети, больные инфекционными болезнями. Я ухаживала за ними, и мне совершенно не позволяли выходить из изолятора. Дети были в тяжелом состоянии. Многие при смерти. Помню, как умирала одна девочка. Она все просила, чтобы я написала ее матери.
Мне было очень жалко ее и, чтоб ее успокоить, я достала бумагу, карандаш. Писала, а она диктовала мне примерно так:
«Дорогая мамочка! Я скоро к тебе приеду. Ожидай меня…»
Она умерла на полуслове. Но мать ее все равно не получила бы этого письма, так как была давно сожжена в Майданеке — я-то знала об этом.
Когда все дети в изоляторе умерли (не выздоровел никто), меня перевели в нормальную лагерную больницу. Там я уже могла общаться с другими детьми.
Однажды собрали нас, старших, и к нам вместе с комендантом-немцем пришли эсэсовцы, видно было — в чинах. Они стали говорить нам, что Великая Германия растит нас, воспитывает. Дает нам пищу и кров. И что мы теперь должны отплатить за это — должны работать на Великую Германию.
В общем, из слов их нам стало понятно, что нас они вербуют в разведку. Они обещали нам, что условия будут очень хорошие: будем сыты, обуты, одеты…
Мы стояли строем, а сзади, незаметно для них, крепко держались за руки, давая этим понять друг другу: я, мол, не соглашусь! Не соглашайся и ты! И действительно, никто не дал на это согласия.
Тогда они отправили мальчиков в их помещение, а девочек — в свое. И стали уговаривать мальчиков отдельно, без нас. Но все равно не согласился никто, все молчали.
Потом они пришли к нам, девочкам, и сказали, что мальчики согласились. И стали уговаривать нас. Но снова ничего не добились, мы тоже молчали.
Позже им все-таки удалось уговорить на это двух девочек. Их забрали из лагеря, а через некоторое время привезли показать нам, чтобы мы захотели, может быть, последовать их примеру,
Девочки были чисто и хорошо одеты, выглядели сытыми, здоровыми. Но одна из них, ее звали Тамара, потихоньку от немцев плакала и давала понять нам,
Тогда эсэсовцы отобрали около четырехсот девочек и больше, гораздо больше мальчиков. Ночью подогнали трамваи и увезли куда-то. В лагере ходили слухи, что на работу в Германию.
Помнится мне еще такой эпизод: близился рождественский вечер. И комендант-немец хотел, чтобы в этот вечер мы торжественно пели немецкие песни, которым учили нас в лагере. Но немецкие песни у нас получались плохо. Тогда комендант приказал, чтобы пели русские народные песни. Но песни, какие мы знали, были все больше про партизан, конечно, они не годились. Знали мы еще такую довоенную песню:
Шел со службы пограничник, На груди звезда горит…Мы спросили у воспитателя — русского, который в лагере заведовал всеми представлениями и еще кружком акробатов, можно ли эту спеть? Он подумал и говорит: «Да, наверное, можно. Только пойте, что не звезда, а крест горит. Тогда сойдет».
И вот настал рождественский вечер. И мы должны были петь перед комендантом и всем лагерным начальством. Дошли до этой строчки, а ребята как гаркнут: «На груди звезда горит…»
Комендант страшно рассвирепел. Уж какие там торжества! Нас оставили без еды, многих отправили в карцер…
Перед зданием была большая площадь, где обычно происходили разные построения и проверки. И наказания — перед строем.
Распорядок дня был в лагере жестоким. Ранний подъем. Затем аппель — в любое время года, в любую погоду. Затем утренняя раздача пищи. После завтрака нас гнали на работу. Мы — младшие, работали у бауеров, на огородах и полях. Работа была с утра до позднего вечера.
Говорить по-русски нам запрещалось. Мы должны были говорить по-немецки, между собой тоже, иначе наказывали. Нас учили немецким стихам и песням. И учили по-немецки считать. Всякое упоминание о Родине каралось жестоко. А среди нас были старшие дети. Они все помнили. Знали про партизан, знали, что наша армия близко.
И был такой случай: старшие ребята раздобыли где-то тетрадку. И стали записывать туда советские песни, какую кто помнит. Потом эти песни разучивали и пели тайком, тихонько, чтоб никто из лагерного начальства не узнал.
А в лагере так было заведено, что, когда мы стояли на площади, на аппеле, в наших помещениях делали обыск. Рылись повсюду в вещах, под матрацами. И как ребята эту тетрадку ни прятали, однажды ее нашли во время обыска, в помещении старших ребят.
Этих ребят, в спальне у которых была найдена тетрадка, арестовали и посадили в подвал — карцер. Среди них был мой старший брат Николай. Затем, в течение двух недель, нас всех после вечернего аппеля оставляли на площади, выводили этих ребят из карцера и избивали перед строем на специальной скамье. Давали им от 10 до 25 ударов.