Зеленая лампа (сборник)
Шрифт:
Однажды, когда он трудился над очередным проектом, в его дом ворвалась толпа ряженых в масках – в городе проходил карнавал. Маски весело танцевали, пели под гитары и мандолины. Они внесли в дом носилки под бархатным балдахином, сказали, что там сидит «король карнавала», кружились вокруг него, вовлекли в веселье и Людвига, а потом вдруг все постепенно исчезли, и только носилки с «королем» остались в зале. Людвиг откинул полог, заглянул под балдахин и увидел в кресле неподвижного человека в маске. Он сорвал маску и в ужасе замер: перед ним был мертвый отец его соперника. А ряженые уже затерялись в пестрой уличной толпе. Людвиг понимал, что подозрение в убийстве падет на него, и в ту же ночь бежал из Италии, добрался до России, а потом до Тифлиса. Женился на русской девушке, жили счастливо, было у них несколько детей, вот всё это семейство и запечатлено на дагеротипе, который сейчас, как я понимаю, тоже валяется в помойке…
Я с трудом удерживала слезы, но
– Картины ты тоже выбросила? А ведь это собственность твоей мамы!
– Собственность – это позор! – сквозь слезы выкрикнула я.
– Понятно… Экспроприация экспроприируемого, то есть грабь награбленное! Но твоя мама никого не грабила, эти картины ей подарил в 1918 году в Тифлисе ее друг, замечательный художник Ладо Гудиашвили. Ты знаешь, как мама и бабушка любят Грузию, они выросли там. Бабушкин дед со стороны матери Владимир Алексеевич Костенский служил в Одессе вместе с Пушкиным, когда тот находился в ссылке. Потом Владимир Алексеевич переехал в Кутаис и там нелепо погиб: возвращался ночью домой на извозчике, проезжали мимо кузницы, лошади испугались огня и звона железа, понесли, седок и кучер разбились насмерть. Алексей остался старшим в семье, ему было восемнадцать лет в тот год, и он собирался ехать в Москву и поступать в университет. А куда поедешь, если в доме кроме него восемь сирот, мал мала меньше? Надо было помогать матери растить малышей. И вот однажды вечером в дом постучали: пришли грузинские старики. Семья сидела за ужином, и гостей пригласили к столу. Старший из гостей, как положено, отведав скромное угощение, медленно заговорил: «Владимир Алексеевич сделал для нас много хорошего. Судья, он всегда защищал бедняков. Мы знаем, что его сын хочет учиться. Он прав: неученый такую семью не поднимет. Мы принесли деньги. На первое время и сыну хватит, и семье останется, к пенсии прибавлять». Он положил на стол большой сверток.
– Но когда же я смогу отдать такую сумму?! – в испуге воскликнул Алексей.
– А мы, сынок, тебя не торопим, – ласково ответил старик. – Когда сможешь, отдашь, а не сможешь, что ж, деньги на доброе дело пойдут…
Отец помолчал и продолжал:
– Прадед твой поехал в Москву, блестяще окончил университет, вернулся на Кавказ, дослужился до больших чинов – был вице-губернатором, потом председателем Казенной палаты. Долг выплатил и всю жизнь хранил благодарность к Грузии – двух своих детей назвал в честь грузинских святых: сына Сергием, дочь Ниной. И просил, чтобы и в следующих поколениях сохранялись эти имена. – Отец помолчал, вздохнул. – Мы-то надеялись, что ты продолжишь семейные традиции, а ты…
Я разрыдалась. Но, забегая вперед, должна сказать, что традиции я все-таки продолжила, есть у меня дочь Нина, внук Георгий и даже правнучка Ниночка.
А тогда, заканчивая наш разговор, отец сказал.
– Я рассказал тебе лишь о некоторых достойных людях в нашем роду. И запомни: не было среди наших предков стяжателей, среди тех, кто жив, нет и, надеюсь, никогда не будет! Когда в 1918 году твои мама и бабушка уезжали из Петрограда к родным на Кавказ, они из всей четырехкомнатной квартиры взяли с собой только большой портрет дедушки-адмирала в тяжелой раме и медную ступку. Портрет революционные матросы на первой же станции разломали и выбросили в окно, а ступка и по сей день служит одной из твоих тифлисских теток…
Портреты, письма, документы – самое драгоценное, что хранит память об ушедших людях, об их разных и нелегких судьбах. Сберечь эти свидетельства – наш долг, никто за нас этого не сделает! Знай: благодарная память – достоинство человека, беспамятство – его позор! А теперь пойдем во двор и принесем всё обратно…
Портреты, картины, занавески и скатерть были возвращены на место. А вот десертные ножи и китайца я все-таки выбросила, надо же было что-то доложить на собрании. Но, увы, эта жертва не уберегла меня от дальнейших неприятностей…
16
Меня не приняли в пионеры. Меня и еще двух ребят: Ирку Лилиееву и Вовку Яковлева. Не знаю, за что не приняли их, а меня не приняли за происхождение.
На сборе выступил Джон Курятов и сказал, что его мать знает нашу семью еще по Баку.
– К ним ходил буржуазный поэт Хлебников. Толстую (это меня!) крестил эмигрант Вячеслав Иванов. Бабушка у нее по-французски разговаривает, значит, брезгует общаться с трудовыми элементами…
– Толстая, это правда? – растерянно спросил наш вожатый Фатя Гурарий, смуглый и курчавый.
Что я могла ответить?.. Хлебников действительно часто бывал в доме моих родителей в Баку, в 1920–1921 годах. Они с матерью моей работали в КавРОСТе, и мама с гордостью показывала удостоверение, в котором значилось, что «предъявитель сего состоит на службе при АзкавРОСТе и Азерцентрпечати в отделе художеств в должности поэта». Такие же удостоверения были и у Хлебникова, и у Алексея Крученых, и у Сергея Городецкого. Желтоватые листки, исписанные мелким причудливым хлебниковским почерком, бережно хранили в отдельной папке.
Вячеслав Иванов окрестил меня и даже выбрал мне имя Лидия – так звали его покойную жену, дочку, а также замечательную актрису Лидию Борисовну Яворскую, поклонником которой он был. Правда, выбор имени несколько разочаровал моих родителей, так как они приготовили на выбор два имени: Саломея или Дездемона, но судьба в лице крестного уберегла меня от родительской экстравагантности. Вместо горсти золотых монет, которые крестному полагалось бросить в купель новорожденной, чтобы жизнь ее была богатой, и которых, естественно, в те голодные годы у Вячеслава Иванова быть не могло, он бросил мне в купель горсточку мелких монет разных стран, оставшихся у него после многочисленных путешествий, и сказал: «Я бросаю ей в купель дух путешествий, она будет много ездить!» И пожелание его сбылось.
Мать моя познакомилась с Вячеславом Ивановым в 1921 году в Баку, когда он был профессором Бакинского университета. Она была слушательницей историко-филологического факультета Словесного университета и посещала семинары Вяч. Иванова о Пушкине и Достоевском, а также семинар римской литературы. Отношения у них были очень добрые, о чем можно судить по надписи на обороте титульного листа книги Вяч. Иванова «По звездам» (СПб, 1909 г.), сделанной им:
«Дорогой Татьяне Владимировне Толстой, виртуозу в поэзии и милой моей приятельнице на память о старом профессоре. Вяч. Иванов. Баку. 8.2.1922 г.».
А в 1924 году, уже в Москве, перед своим отъездом за границу, Вяч. Иванов написал маме моей рекомендацию для поступления на Брюсовские курсы: «Удостоверяю, что Татьяна Владимировна Вечорка-Толстая, автор двух поэтических сборников, вышедших отдельными книгами, ряда исторических статей, поэтических переводов и многих рецензий, принадлежит к числу писателей, составивших себе литературное имя.
10 августа 1924 года. Вяч. Иванов. Москва, Цекубу. Профессор Азербайджанского гос. университета. Пречистенка, 16».
А маленький букетик фиалок, принесенный Вяч. Ивановым по случаю моего рождения, был мамой тщательно засушен и сберегался в альбоме.
Бабушка действительно свободно говорила по-французски и даже переводила Верлена.
Все обвинения, предъявленные мне Джоном Курятовым, были правдой, но я и не подозревала, что всё это очень плохо. И я тихо и твердо ответила нашему вожатому:
– Да, это правда.
– Ну, что она (это бабушка-то!) по-французски разговаривает, это еще ничего, – задумчиво сказал Фатя. – Любые знания можно обратить на дело революционного класса. – А вот насчет Хлебникова посерьезнее будет. Он с Маяковским дружил, насколько я знаю. А Маяковский, как известно, покончил жизнь самоубийством, что противоречит коммунистической морали. И может, не без влияния Хлебникова…
– Но Хлебников давно умер, – робко сказала я. – От болезни. Он не стрелялся…
Фатя закашлялся.
– Выяснить всё это надо… – сказал он с сожалением. – Насчет Вячеслава Иванова я и вовсе ничего не слышал. Вообще-то крестили тебя без твоего согласия, и, возможно, ты бы, Толстая, отмежевалась от несознательного поступка твоих родителей. А? Как ты думаешь, Толстая?
Я молчала. Отмежевываться от родителей, и особенно от бабушки, я бы не стала ни за что на свете. И вдруг почему-то подумала: «Хорошо, что Фатя не знает, что мама и с Маяковским была хорошо знакома». И мне вспомнился апрельский солнечный день: мы идем с мамой по Столешникову переулку.
– Лида, смотри, Маяковский! – быстро говорит мама и тянет меня за руку.
Я поднимаю глаза. Прямо на нас идет большой человек. Он держит в руках палку, на нем не то пелерина, не то пальто внакидку.
– Здравствуйте, Владимир Владимирович! – говорит мама звенящим от волнения голосом.
Маяковский замедляет шаг и снимает шляпу.
– Здравствуйте, Вечорка! Дочка? – Он глазами указывает на меня и, не дожидаясь ответа, раскланивается.
А через несколько дней я прибегаю в школу и на блестящей, выкрашенной серо-голубой масляной краской стене читаю нетвердые слова, наспех выведенные мелом:
«Умер Маяковский. Что делать?»
Почерк неровный, детский…
…Наверное, мое молчание длилось довольно долго, потому что Фатя, видно, понял, что сказал что-то не то, и торопливо добавил:
– Ну ничего, Толстая, мы разберемся, и всё будет на большой, да еще с присыпкой! – И он оттопырил свой белый и действительно большой палец.
…В тот день я шла домой из школы около часа. Холодное осеннее солнце светило с неба. На мостовой между булыжниками поблескивали первые хрусткие льдинки, ветер налетал и завивал в невысокие столбики пыль, бумажки, последние желтые листья.
Надо было решать, как жить после такого позора. Но когда тебе только месяц назад исполнилось одиннадцать лет, принять такое решение очень трудно. А посоветоваться было не с кем.
Я села на каменную тумбу на углу Старопименовского и Воротниковского переулков, достала из ранца чистую тетрадь в клетку, зеленый карандаш и, сжимая его непослушными от холода пальцами, решительно вывела на обложке тетради: «ДНЕВНИК». Потом перевернула страницу и на новорожденно-чистом листе написала: