Зеленое безумие Земли
Шрифт:
— Покажи запись.
Тотчас на экране возникла сложная путаница разноцветных кривых линий.
— Смотрите, вот она! — Гай сорвался из-за стола и побежал к видеофону.
Бурри вопросительно посмотрел на Лидию. Лидия недоуменно пожала плечами, зато Фарг, весь обратившись во внимание, смотрел на экран.
— Специалист! — указав на него глазами, фыркнула Лидия.
Моравис невозмутимо прихлебывал из чашки маленькими глотками и скользил глазами по залу. Предмет спора его, видимо, не интересовал, он изучал лица.
— Гай, конечно, прав, — заключила Майя и выключила видеофон.
— Туда надо автоматический буровой снаряд, — сказал Гай.
В зале поднялся невообразимый шум.
— А другие объекты бросить? — кричали из угла.
—
— Съест, — явственно сказал кто-то.
— Ах, съест?! Поверили, что это магма? — подпрыгнул Гай.
Майя подняла руку и, дождавшись тишины, объявила:
— Снаряд мы туда пошлем, но сначала подождем результатов по всему сектору, чтобы изучить попутно еще несколько объектов.
Гай взвыл.
— Зачем это? — кричал он, сверкая запястьем. — Я сегодня же свяжусь с Центром!
— Это надолго, — сказал Моравис, наклоняясь к Бурри. — Но каков Гай, а? Буря, торнадо! Обратите внимание на Майю — Афина Паллада, иначе не скажешь. Ах, какие люди, какие люди! Могуча человеческая природа, могуча! — Моравис затряс головой и шумно полез из-за стола. — Пойдемте, мои молодые друзья, я покажу вам свои наброски.
Широко шагая через лужи. Моравис громко говорил:
— Могли ли наши предки догадываться, что когда-нибудь перед нами встанет вопрос: какими путями должно идти познание? Наше движение вперед ускоряется с каждым десятилетием, даже годом. Наверно, я начинал уже свой пятый десяток, когда ваш Дамонт едва научился ходить. И вот теперь я все еще крепок, а Дамонт уже открывает новую эпоху, полную загадок. Не минуло даже одного поколения! Кто такой Дамонт? Гений, согласен, но не последний же он в роду человеческом! Помяните мое слово, уже ваши дети создадут нечто такое, по сравнению с которым его открытие предстанет примитивом, тележным колесом!
Старик почти кричал. Полы его длинного плаща развевались, как крылья.
— Вот этого и не учитывает ваш Великий Мозг. Что бы там ни говорил Дамонт, Мозг априорно берет себя за высшую и конечную истину и отсюда уже выводит все остальное. Он просто не представляет себе большей силы разума, чем он сам. Согласен, он могуч, у него бездонная память, фантастическая быстрота и работоспособность, но у него нет эмоций, чувств, души, вот в чем все дело!
Моравис был потрясающе великолепен в этот момент. Он казался пророком из древних легенд, глаза его сверкали, словно он сыпал проклятья на чьи-то головы. Лидия почти бежала рядом, завороженно глядя на него. Бурри и Фарг, уже не разбирая дороги, шагали прямо по лужам.
— Нам знаком страх и знакомо торжество победы, ярость и отчаяние, любовь и голод. В нас живет память амебы из докембрийского океана, мощь рептилий и жажда жизни млекопитающих. Мы были жертвами и хищниками, мы плавали и летали, умирали и рождались. Каждой клеткой своего тела мы познавали окружающий мир, и вот из хаоса инстинктов, копившихся более миллиарда лет, родился разум. Мы сами еще не знаем его резервов, не знаем, что скрыто в глубинах нашей мозговой ткани до поры до времени, что родится из каждодневного противоборства и союза разума и чувств.
Мы, люди эмоционального склада, имеем дело с людьми и поэтому знаем их. Мы, может быть, не можем судить о перспективах науки, но будущее людей мы представляем себе отчетливо. Сильна природа человеческая, сильна! — с удовлетворением повторил он свои давешние слова.
Непонятно возбужденные, громко топая ногами и переговариваясь, они ввалились в домик Морависа. Сквозь матовые стены лился ровный, очень чистый, словно отраженный от снега, свет. Большой стол был загроможден массивными папками, разнокалиберными кистями, цветными флаконами и тубами с краской. В углу, закрывая экран стереовизора, стояла большая картина, прикрытая зеленоватым щитом.
— Моя последняя работа, называется «Корни гор», — сказал Моравис, убирая щит.
В комнате сделалось тихо.
На картине были изображены двое — одна из них Майя, а во втором Бурри без труда узнал Гая.
— Неужели вы сами туда спускались? — спросила Лидия, удивленно взглянув на Морависа.
Старый художник молча усмехнулся.
— Они должны быть в шлемах, — нерешительно заметил Фарг.
— В искусстве такое отклонение допускается, — сказал Моравис, устало опускаясь в кресло.
Снова воцарилось молчание. Моравис сидел, сцепив пальцы, и исподлобья смотрел в окно, замутненное плывучей рябью дождя. Зябко передернув плечами, Бурри отошел от картины и стал смотреть на мольберт с листом тонкого белого пластика. На нем были изображены фигуры человека и коня в самых различных положениях. Вот стремительно несущийся конь с всадником, вот конь, взвившийся на дыбы, а под ним человек — груда напряженных мышц, застывших в ожидании удара вознесенных над ним копыт, вот всадник, летящий через голову коня.
— А это наброски к моей новой работе, которую я даже ясно еще и не представляю себе, — взглянув на Бурри, сказал Моравис. — Мы, эмоционалисты, в отличие от аналитиков, — не знаю, насколько правомочны такие термины, — часто совсем не представляем себе свой следующий шаг. Обратитесь к истории литературы — и вы увидите, как часто герои поступали вопреки воле автора. Процессы подсознания... — Моравис оживился, вскочил с кресла и беспокойно забегал по комнате.
— Пушкин! Возьмите к примеру этого несравненного гения человеческого духа. Кто возьмется его углублять? Никто! А почему? Вот вам загадка, молодые люди. Почему Ньютона и Эйнштейна мы можем углублять, а Пушкина и Шекспира нельзя? Неужели глубина духа человеческого исчерпана ими до дна? Абсурд! Темные глубины, где зарождаются человеческие эмоции, для нас до сих пор загадка. Находятся, конечно, отдельные ныряльщики, которые погружаются в эти неизведанные глубины и приносят наверх сверкающие кристаллы поэзии, но их немного, и мастерство их определяется не уровнем энергетического баланса общества, не совершенством науки и техники, а чем-то другим, чего не знает даже ваш Великим Мозг. Не об этом ли говорит скульптурный портрет древнеегипетской царицы Нефертити, созданный за четырнадцать веков до начала христианского летоисчисления, а потом, спустя, десять веков, были Фидий и Пракситель, спустя еще девятнадцать веков — Микеланджело, и я спрашиваю: много ли в сегодняшнем мире таких, кто мог бы поспорить с ними?
Старик круто повернулся и ткнул пальцем в мольберт.
— Вот, смотрите! Я думаю создать цикл картин о первых шагах человека, о том, как он овладел огнем, приручил собаку, лошадь, как он начал строить хижины, как дрался за право быть властелином Земли и как он начинал познавать ее. Вот где они, настоящие корни гор, корни человечества! Они уходят в толщу тысячелетий истории и еще глубже — в невообразимую мощь напластований миллионнолетнего развития органической природы. Поэтому-то, молодые люди, я и спокоен за будущее человечества... Но я вполне допускаю мысль, что возможен период временного торжества идей голого техницизма. И вот меня тревожит судьба тех людей, которые будут жить в это время. Что такое люди перед лицом истории? Это не более, как снежинки, промелькнувшие в узком луче света, и что за беда, казалось бы, если сотня, тысяча снежинок будет лишена своего причудливого узора? Но это не так, мы все это понимаем. Поэтому нельзя бездействовать, успокоив себя тем, что будущее в конечном счете прекрасно. Нельзя.