Зелёное, красное, зелёное...(Повесть)
Шрифт:
Все молчали. Только Костя иногда говорил шепотом:
— Ну, гады, гады… — и сплевывал.
Потом мы пошли с Сашей к морю и сидели под скалой. Наконец Саша сказал:
— Пойдем. Там уже должны начать работу.
Мы встали и пошли в военкомат. Странно, но ни я, ни он не говорили об этом, а поняли сразу: надо идти в военкомат.
Да, все было так, как записал в дневнике Саша. Меня вскоре приняли в летное училище, а его забраковали. Саша все еще не верил в это и, забываясь, твердил, как хорошо было бы нам попасть в одну и ту же часть. Мне было грустно. Я трезво понимал, что расстаемся мы надолго, а может, и навсегда. И почему-то чувствовал себя виноватым, что был сильнее и здоровее его.
В
Потом мы пошли с Сашей в подвальчик, чтобы попрощаться с Костей Челикиди, который сидел там с рыбаками с утра. В подвальчике было в этот день непривычно тихо. Только дядя Панас, рыбачий атаман, как всегда, философствовал. Война была главной темой разговоров. О ней говорили все, вполголоса, озабоченно. Казалось, что-то носилось в воздухе, и как ни старались люди не замечать этого, оно, это неуловимое нечто, вошедшее со словом «война», не оставляло нас.
Костя Челикиди не дал нам платить. Он поставил на бочку три стакана розового «Алиготе» и положил вяленую барабульку. Мы смотрели на барабульку и тянули холодное кислое вино. Первое возбуждение спало, и мы все молчали.
— Хорошее вино, — сказал Костя, заглядывая нам в глаза.
— Хорошее вино, — ответил вежливый Саша.
— А вчера не такое было, а, дядя Панас?
— Вчера я был на путине, — отозвался дядя Панас. Он сидел в углу под железным фонариком, тускло светившим в папиросном чаду. — Вчера я ловил рыбу. А теперь рыба будет ловить меня. Я знаю, что такое война. Война — это такая волокуша, чтоб ей… — Дядя Панас махнул рукой.
— Мы пойдем? — спросил Саша Костю.
— Так хорошо сидим, — сказал Костя, хотя мы стояли вокруг бочки, — даже жалко…
Мы помолчали. Костя сказал:
— А правда, хорошее вино!
Все думали об одном — о войне, но говорили о пустяках. В тишине слышно было, как льется вино из крана в черпак.
— Пять копеек, — сказал продавец.
— Хорошее вино, — сказал Саша.
— А вчера был не тот букет. Ты вчера откуда получал? — Костя обернулся к продавцу.
— Та самая бочка, — ответил тот.
— Заливай, — обиделся Костя, — он мне говорит! Тот керосин и сравнить нельзя… Он мне говорит!
— Не пей! — огрызнулся продавец. — Он меня пугает, ха!
— И не буду пить! — Костя залпом выпил стакан «Алиготе» и вытер губы рукавом синей куртки. — Пошли, хлопцы, пускай ему снится,
— Выгребай, — лениво отозвался продавец, протирая стаканы полой халата. — Выгребай по фарватеру.
Мы поднялись по зеленоватым от сырости каменным ступенькам и неспешно направились к морю. Оно было в тот день синее-пресинее.
На пристани мы взяли ялик и, оттолкнувшись от деревянной сваи, обросшей рыжими водорослями, мягко заскользили по воде. Большая бухта сегодня была пустынна. Я греб, Костя и Саша разговаривали.
— А ты, Костя, что будешь делать? — спросил Саша серьезно.
— Я, Александр, буду бить этих паршивых фашистов и запивать настоящим «Алиготе». — Костя все еще не остыл.
Он свистел популярное танго, как бог. Одна рука Кости перевешивалась через борт и пенила воду. А Саша сидел задумчивый, как бы отрешенный. Я греб и смотрел на них.
Тогда мы не знали, как это получилось, но долговязый фотограф дал нам всего одну карточку, и мы не сразу придумали, как нам быть. Я уезжал в этот день. Тогда Саша взял ножницы и с улыбкой разрезал фото — себе взял мое изображение, а мне дал свое.
Мое лицо было пробито пулей и залито его кровью…
Мне передали эту половинку карточки вместе с дневником. А общая карточка нашлась позднее. Ее взяла у фотографа Лена.
Она хотела снова соединить нас вместе.
Я часто смотрю на Сашину карточку, на его удивленное лицо с большими глазами, чуть удлиненными. Чистое лицо с высоким лбом, с очень длинными ресницами, которые всегда придавали ему сходство с девочкой. Глаза он щурил, и фотограф поймал его на начале этого движения век. Казалось, Саша увидел что-то удивившее его и пристально хочет всмотреться, понять, успеть понять… Возможно, понять то, почему мы выросли интернационалистами и почему мы любим свою Родину.
В паспорте у меня написано: русский. Я не знаю, как это получилось. Родители мои украинцы. Отец мой ездил по стране, и мама называла его цыганом.
Сначала жили в Сочи. И во дворе, на Приреченской улице, я дружил с армяночкой Манушак. Я говорил по-армянски и по-украински. Из сочинских впечатлений в памяти осталось: солнцем нагретый квадрат двора, платан, под ним топчан, покрытый простыней, и Манушак, которой я ставлю «банки» — горячие голыши. У Манушак дергаются черненькие косички и дрожит попка в трусиках — белых в синий горошек. Голыши раскалены на южном солнце, но она терпит…
Помню еще шторм. Мы с папой ходили смотреть. Толпа людей. Все смотрят на море: «Видите? Вон они… Бедные животные!» Почему-то в море вынесло быков, и они трубили, как архангелы. Они были далеко от берега, а волны достигали балкона гостиницы, которая стояла на берегу, довольно высоком. С тех пор я знаю, что такое «девятый вал» и «двенадцать баллов».
Когда мы жили в Теберде, отец возил меня в горы. Ехали мы на двух лошадях втроем. Отец и Гаджибек-старший были в бурках. Я сидел в седле отца, вернее, на подушке, которую привязали перед седлом. Первое впечатление: страшно высоко. Запах пота лошади, тепло от нее и то, что края бурки мешали смотреть по сторонам. Потом меня укачало, и я спал, просыпался, видел качающиеся горы слева. Ехали мы по долине. Было еще сумеречно, и только вершины гор чуть светились зеленовато-розовым. На гриве лошади и на бляшках поводьев была роса. Я замерз и прижимался к теплому отцу. Потом всходило солнце, и мы остановились, потому что папа хотел, чтобы я увидел это «редкое зрелище». Хотя солнце, как известно, всходит ежедневно. Потом было очень тепло, а потом даже жарко. Мы лежали на бурках, пахло травой и цветами, летали пчелы. Горы были синие, и хотелось смеяться. Папа повел меня в ущелье, и мы купались в теплом источнике, кажется, это был нарзан. Пузырьки весело прыгали по телу, щекотали живот. Гаджибек не купался.