Зелёное, красное, зелёное...(Повесть)
Шрифт:
(Без даты).
Не писал дневник. Простудился в норд-ост, болел. Кашель замучил. Начал обдумывать повесть о детстве.
С чего бы начать? Все-таки, наверное, с начала войны… Начну я с главного: как мы с Борей пошли в военкомат. На Кубанской нам встретился Васька Губан, какой-то надутый, выглаженный, с рыжим ежиком. («И вы уже „под нулевку“!») Но мы были не первые. Там у закрытых дверей сидело человек двадцать.
«Вы что, с вечера?» — спросил Васька.
Мы сели рядом
Мы встали. Поздоровались. А Васька подлец такой! — подождал, пока мы нестройным хором прокричали свое штатское «Здрасти», и в наступившей тишине четко произнес: «Здравия желаю, товарищ начальник третьей части!» Мы все повернули голову в его сторону. а какой-то мальчик даже открыл рот от удивления. Капустин строго сказал, глядя на Ваську:
«Ты будешь старшим. Пускать по одному. И чтоб тихо».
В кабинете Капустина я был после Бори, пропустил его вперед.
Он вышел красный, сияющий, с капельками пота над верхней губой. Я ничего не мог от него добиться, он только блаженно улыбался.
У меня все получилось не так. Капустин знал меня, и про портупею я уже не думал. Он пощупал мои бицепсы двумя пальцами, и, хотя я напряг их что было силы, они даже не раздвинули его прокуренных пальцев — большого и указательного. Капустин похлопал меня по спине, вздохнул сочувственно. Он знал нашу семью, а с отцом дружил. По глазам его я понял, что дела мои плохие, а хотел Капустин мне помочь. Он сказал: «Вот ты, малый, грамотный, даже очень. И с дисциплинкой в порядке. Что же ты с физической подготовкой… хромаешь, а?»
— Товарищ… — Я боялся, что голос мой дрогнет, и проглотил слюну.
«Иди, братец. Я подумаю. — Он улыбнулся. — Я тебя понимаю. И знаю, что ты не подведешь. Подумаем, как быть».
Я вышел и все время гладил колючий ежик. Поторопился я со стрижкой. Все уедут на фронт, будут бить немцев, гнать их до Берлина, а я…
Потом мы почему-то ходили в подвал, где собираются рыбаки, катались на ялике с Костей Челикиди. Я все время думал о том, какой счастливый Боря, как ему повезло. И как мы расстанемся. Мы ведь всегда были вместе.
Повесть я начну с этого дня. А потом я хочу написать о своем отце. Как он воевал в гражданскую. Как он дружил с Мате Залка и с одним французом-моряком. Папа говорил: «Мы — интернационалисты…» И я думаю, что надо начать с этого. Ведь в эту войну победят многие народы, если пойдут за нами, интернационалистами. Немцы говорят, что они — раса
Труднее всего нарисовать Борю. Я его люблю — это раз. Он всякий — это два. Всякий потому, что все понимает, но как-то не хочет думать сам. Понимает, как будто догадывается. А надо знать, рассуждать. Про интернационализм у него путаница какая-то. Боря все смешное помнит и в лицах умеет представить, но не хочет задуматься над тем, что наш интернационализм начинается с малого, с самого детства: мы все одинаковые. Мы все одна семья.
Вот рассказы Бори о Гаджибеке, Манушак, про осетина Ваню, шофера его отца… Я так и вижу все. Только надо про это написать в повести так, чтобы стало понятно: 1) почему Боря вырос интернационалистом и 2) почему мы еще больше любим свою общую Родину, где нас научили уважать разные нации.
ИНТЕРНАЦИОНАЛИСТЫ
Здесь рукопись обрывалась. Край листа обгорел, дальше уже шли другие записи. Я досадливо отложил листы. Как жаль, что не сохранилось продолжение этого интересного рассказа!
И я попытался вспомнить по порядку: и первый день войны, когда мы пришли в военкомат, и свои воспоминания о детстве на Кавказе… Что я помню из этого? И как помню сейчас, если Саше представлялось, что я никогда не задумывался над серьезными вещами? А может быть, и верно: не очень я умел делать выводы. Жил, и все.
Воспоминания потянули меня в прошлое.
Да, все началось тогда, утром. Черный круг радио. Он застал нас на улице. Мы стояли у столба на углу возле динамика. Людей становилось все больше. Какая-то женщина вытирала глаза платком. Мы ходили с дядей Мишей на пристань за рыбой и возвращались с кошелками, полными свежей барабульки, прикрытой вчерашней газетой. После ночной путины часть улова тогда продавалась прямо в порту. Я слушал про вероломное нападение Германии, про бомбежки наших городов и машинально читал на газетном листе, пропитанном влагой от сырой барабульки: «…Объявляется прием на очное и заочное отделение… иногородним предоставляется…» Дядя Миша сказал:
— Даже не верится. Без объявления войны. Как папуасы… — Губы его дрожали.
Папа, тот всегда говорил, что они «полезут, в конце концов», а дядя Миша пожимал плечами: «Зачем им лезть? У нас же пакт».
Я отдал дяде свою кошелку и побежал к Саше.
Он уже слышал. Он сидел на табуретке во дворе, и Костя Челикиди остригал Сашины каштановые кудри. Мягкие кучки волос лежали на салфетке с петушками, которой была повязана шея Саши. Костя сопел и шмыгал носом, вытирая его локтем с каким-то яростным выражением, будто нос и был во всем виноват. После Саши сел под машинку и я, но она испортилась, и вторую половину головы Костя стриг ножницами.