Зеленое море, красная рыба, черная икра
Шрифт:
Мне досталась очень дремучая, старая, распадающаяся, по-видимому, никому, кроме меня, не нужная синекура…
– Какой же Везувий бушевал здесь?
– Город бросили уже давно, – сказала Мурадова. – Как закрыли химкомбинат. А когда стали перекрывать Кара-Бугаз, так кто-то придумал сэкономить средства… Ну, чтобы бут и камень не возить издалека – снесли город и вывезли на перемычку…
Перевозку из морга вызвать не удалось – у единственной на весь Восточнокаспийск лодки Харона заклинило двигатель. Я велел везти Пухова в город на милицейском
Начальник рыбинспекции и Срезов осторожно укладывали окоченевшее тело в задний зарешеченный отсек машины, где обычно с патрульным нарядом ездит служебная собака. Ноги не пролезали в дверцу, и Хаджинур Срезов заорал на шофера, пытавшегося силой затолкать их в узкий проем:
– Угомонись, дубина! Это наш товарищ, а не дрова!..
Шофер смущенно пожал плечами:
– Я ведь как лучше… А он все равно ничего уже не чует…
– Много ты знаешь про это, чует он или не чует, – зло бросил через плечо лезгин.
Цаххан Алиев бережно взял сизую, распухшую ступню Пухова и осторожно засунул его ногу в машину, захлопнул дверцу с затворным стуком.
Невесть откуда взявшийся малюсенький человечек, смуглый до черноты, с грустными толстыми усами, просительно сказал:
– Пусть я с Сережкой поеду… Я – маленький, места не занимаю, а ему одному в ящике не страшно будет… Все-таки не один он там…
На лице его плавала странная гримаса – не то печально улыбался, не то беспечно плакал. Он действительно был маленький – меньше мальчишки, поджимавшего под себя озябшую ногу. И возраст его определить было невозможно – может, тридцать, может – шестьдесят.
Хаджинур отодвинул его рукой от машины:
– Отойди, Бокасса, не путайся под ногами! Сказали ведь тебе, умер Сережа, не страшно ему больше… И один он теперь навсегда…
Карлик со своей страдальчески-веселой улыбкой тихо нудил:
– Не говори так, Хаджинур, дорогой… Сережка любил меня, друзья мы…
– Отстань, не до тебя!
С «газиком» я послал и Гусейна Ниязова. Гусейн меньше всего был похож на самоуверенного следователя, каким его не устают изображать средства массовой информации. Тихий, незаметный сутулый человек, отец пятерых детей, находящийся в том возрасте, в каком иные молодые люди только еще задумываются, стоит ли им обзаводиться семьей, Гусейн спешил: его младшая девочка была записана на консультацию к профессору, прибывшему специально с того берега.
Остальным предстояло уехать в «рафике», его шофер уже несколько минут кружил рядом со мной, повторяя:
– Если разойдется песчаный буран – до города не дотянем…
– Зовите Буракова, и тронемся в путь… – приказал я.
– Он сейчас подойдет, – сказал Хаджинур. – Только раздаст повестки…
– А кто такой этот Бокасса? – спросил я его.
– Блаженный. Тихий услужливый придурок… Фируддин… Люди подкармливают помаленьку, а он по всему побережью кочует…
Пришел Бураков, помахивая папкой с документами. Толстый корпусной человек, он шумно-тяжело пыхтел на ходу.
Я пропустил
– Эх, елки-палки, грехи наши в рай не пускают, – сказал он, отдуваясь.
Коренастый начальник рыбинспекции засмеялся:
– Была б моя воля, я бы из милиции всех пузанов вышиб…
– Больно шустрый ты… Да бодливой корове бог рог не дает…
– Это жалко – что не дает! Если мент толстый, значит, много спит. Толку, значит, от него на грош…
– Ты, Алиев, человек дерзкий. Кабы книги читал, знал бы, что грош в средние века был большой серебряной монетой, пока его всякие шустрики и фармазонщики не изворовали весь. А много бегать – это по твоей работе положено. У нас думать надо…
– Оно и видать, – сердито хмыкнул Алиев.
Я пропустил их вперед и подсадил в микроавтобус докторшу. Через рукав куртки чувствовалось, какая у нее тонкая рука. Она обернулась, кивнула:
– Спасибо. Я уже отвыкла от мужской галантности… У нас тут нравы простые.
За мной легко, по-кошачьему мягко прыгнул в машину Хаджинур Орезов.
Закашлял, не схватывая, мотор. Стартер выл от изнурения, пока двигатель не чихнул, прогремели серией взрывы в цилиндрах, заревел, заорал мотор, трудно, натужно автобусик пополз из песка.
Над морем висело воспаленное краснотой бельмо солнца. Посеребренная желтизна холмов. Металлический блеск далеких солончаков.
По плотной глиняной колее машина пошла веселее, сноровисто ныряя среди барханов. Навстречу проехал верхом на лошади казах в чапане и лисьем малахае. И снова полное безлюдье.
Бураков и Алиев продолжали негромко препираться, а я пересел на заднее сиденье к Мурадовой.
– Как вас зовут?
– Анна, – ответила она, коротко взглянув на меня. Только сейчас я рассмотрел, что у нее ярко-синие глаза. А мне почему-то казалось, что они у нее совсем темные.
– Благодать…
– Что? – удивилась она, и глаза ее сразу потемнели.
– Анна по-арамейски значит «благодать». Благословение…
Она усмехнулась, и чернота оттекла из зрачков, синева стала прозрачной до голубизны.
– Это я для матери была «благодать» – она у меня русская. А для отца я «святой день – четверг». У них Анна значит «четверг»…
– Будем считать, что вы – благословение, данное в четверг. Кстати, сегодня четверг. Вы учились в Ашхабаде? – Мотор ревел, мы едва слышали друг друга.
– Нет, я окончила первый мед в Москве…
– Чего так далеко уехали и вернулись?
Она улыбнулась одними глазами:
– Да были разные события и обстоятельства…
– Вы, как я понимаю, местная?
Анна кивнула:
– Да. Могу смело писать в анкете: родилась и умерла здесь…
– Ой-ой-ой! Что это вы так трагически-патетически?
– А-а! – махнула она рукой. – Как сейчас принято говорить, я женщина с неустроенной личной жизнью. А женщина, которая до тридцати одного года не успела это сделать, не живет, а зарабатывает себе пенсию…