Зеленые берега
Шрифт:
Ковыряхин!
Он! Несомненно он! Его худоба, его сутулость, его походка! Я ведь знал, что он явится! Знал! И вот он здесь! И не смотрит по сторонам! И вид у него хищный! И руками он машет зловеще! А я ничего не смог, не сумел, не принял никаких мер, не предуведомил, не предупредил, не дал знать! И что-то будет, что-то случится, что-то надвигается неотвратимо!
Вот он добежал до своего ряда, там, впереди, почти у самой эстрады. Вот он пробирается между креслами, то и дело кивая головой, то и дело извиняясь и стараясь не наступать на ноги. Я вижу его лицо. Он неестественно бледен. Точно так же был бледен Одинцов, когда промахнулся, не всадил мне пулю между глаз и, бросив пистолет на землю, стоял предо мною, готовый к смерти. Отчего же Ковыряхин так бледен?
Вот он повернулся и сел. Его голова утонула в массе прочих голов. Он спрятался. Он затаился. Неспроста он сел поближе к эстраде! Неспроста! Но, черт возьми, что же я сижу? Надо бежать куда-то, надо действовать! Что же я сижу?
Но куда бежать? За кулисы? Там полиция. Меня не пустят, мне не поверят, примут за сумасшедшего, схватят, потащат. А трактирщик преспокойненько будет сидеть и ждать подходящей минуты.
И вдруг это все же не Ковыряхин? Мало ли таких тощих и сутулых! Мало ли таких белобрысых! А бледнолицые в Петербурге почти все! А если даже и Ковыряхин, то что же? Позавчера в трактире был он изрядно выпивши и плел невесть что. Прибегу запыхавшись, скажу: "Берегись!" — и Ксюша начнет хохотать: "Ха-а-ха-ха! Ковыряхин! Да бог с тобою, милый! Он же безобиден! Он кроток, как барашек! Демонического в нем нет ни капли! Клянусь тебе — ни одной капли! Он совсем не злодей, он всего лишь трактирщик! Он и стрелять-то не умеет! Он и револьвера-то ни разу не видел! Ха-ха-ха-ха! Ковыряхин! Если уж меня и застрелит кто, то непременно какой-нибудь военный. Ты же знаешь — у меня тьма поклонников-военных. Все с револьверами. Все чудесно стреляют. И все ужасно кровожадны — настоящие мужчины! Одинцов меня убьет, натурально. Он уже вполне созрел для подвига. Он уже столько раз грозился со мной расправиться! Следующий его выстрел будет направлен точнехонько в меня. Ха-ха-ха-ха! Ковыряхин! Но спасибо, милый, за заботу! Дай-ка я тебя поцелую!"
И верно. Что я привязался к бедному трактирщику? Все это мои домыслы, моя мнительность. Фантазия моя разыгралась, расплясалась, расшалилась. Фантазия моя отбилась от рук. А ведь говорил я себе: не надо давать волю воображению, с ним надо построже. Разве Матвей Ковыряхин смахивает на убийцу? Ничегошеньки злодейского в нем нет. Просто жалкий неврастеник, и не более того. Такой же неврастеник, как я.
О, это было бы даже красиво! В разгаре концерта Ковыряхин вскакивает, выхватывает из-за пазухи револьвер. Хлопает выстрел. Ксюша, чуть поцарапанная пулей, от страха и изумления падает в обморок. Трактирщика хватают, трактирщику взламывают руки. Публика неистовствует. Женщины визжат. Ксюшу на руках уносят с эстрады. О, это было бы великолепно! Наутро все столичные газеты наперебой, взахлеб, под огромными заголовками!.. А на другой день и все газеты необъятной России! И слава Ксении Брянской не знала бы уже пределов! Слава ее стала бы попросту немыслимой!
Красный бархатный занавес, закрывавший один из двух выходов на эстраду, наконец вздрогнул, колыхнулся, раздвинулся. Вышел приятной внешности господин с тонкими черными усиками, с блестящими, черными, напомаженными волосами и в хорошо сшитом фраке. Потирая руки, он остановился у края эстрады, празднично улыбаясь. Зал мгновенно затих. В полнейшей тишине кто-то глухо кашлянул и тотчас умолк. Поглядев на ряды партера и на хоры, господин сделал серьезное выражение лица, многозначительно помолчал, опустил руки, приподнял подбородок и громогласно, очень торжественно, нараспев произнес:
— Начинаем концерт певицы Ксении Владимировны Брянской! В программе цыганские и русские романсы!
После этого он отступил назад и повернул лицо к выходу. Забывшись от волнения, я положил ладонь на руку жителя Прокопьевска, тотчас отдернул ее и машинально пробормотал извинение, не спуская глаз с темного проема, полуприкрытого кроваво-красным бархатом.
Ксения вышла быстро, деловито, перекинув через руку длинный шлейф своего белого с голубоватым отливом платья. Встав посреди эстрады, она бросила шлейф, и он растекся гигантским цветком у ее ног. Обведя глазами публику, она улыбнулась. Зал молчал. Зал окаменел. Зал задохнулся от восхищения. И я, сидящий в зале, вдруг позабыв, что предо мною Ксюша, тоже окаменел, тоже задохнулся.
Среди прекрасной белой архитектуры между двух рядов стройных белых колонн стояло прекрасное, стройное существо в чем-то ослепительно белом и тоже несказанно прекрасном. Стояло и улыбалось. Зал был отлично освещен, но от этой улыбки, кажется, в нем стало еще светлее.
В затопленном светом огромном зале в полном безмолвии и в полной неподвижности сидели и стояли сотни людей. Все они, широко раскрыв глаза и приоткрыв рты, смотрели, как улыбается прекрасное существо. Голова, нежные руки, тонкое, затянутое в шелк тело поразительного созданья мерцали, сияли, сверкали, лучились, искрились, ослепляли, кружили голову, завораживали, лишали воли, туманили сознание и вызывали жгучий восторг. Это был сеанс массового гипноза. Сейчас сверкающее существо взмахнет сверкающей рукой и скажет: "Встаньте!" — и все полторы тысячи человек послушно встанут. Потом оно прикажет: "Взлетите!" — и все, толкаясь, натыкаясь на люстры и друг на друга, торопливо взовьются к потолку. Потом гипнотическое существо еще что-нибудь прикажет, еще что-нибудь придумает. А после оно велит: "Умрите!" — и все умрут с радостью, со слезами умиления на глазах. И зал будет заполнен мертвыми телами.
"Не слишком ли много на ней драгоценностей? — подумал я. — Она похожа на витрину фирмы Фаберже, что на улице Герцена, то бишь на Большой Морской. Любит Ксения роскошь. Но, видит Бог, бриллианты ей к лицу, бриллианты ее не портят, бриллианты ее не затмевают. Она создана для этих сверкающих граненых камешков. А камешки сотворены природой специально для нее".
— Ух ты! — тихо сказал мой сосед и цокнул языком. — Ну и ну! — добавил он. — Фрина! Психея! Ариадна! Галатея! Сама Елена Троянская, не иначе!
"Однако, образован!" — подумал я, покосившись на сибиряка.
Между тем в зале возник какой-то шорох, который становился все слышнее. И вдруг будто что-то взорвалось или обвалилось с грохотом. Публика здоровалась со своим кумиром.
Ксения склонилась в поклоне. На ее плече синим огнем вспыхнул какой-то камень. Вспыхул и погас. Выпрямившись, она еще раз поклонилась и, подхватив платье, направилась к роялю. Аплодисменты наконец стихли. Появился аккомпаниатор. Он уселся на свое место и стал листать на пюпитре ноты.
— Цыганский романс "Если б я не любила"! — объявил ведущий и удалился за красный бархат.
Ксюшин голос показался мне непривычно слабым и как бы слегка надтреснутым.
"Еще не вполне здорова, еще не распелась, — подумал я. — Быть может, и впрямь не стоило мне приходить сегодня? Быть может, и Ксюша напрасно поет, напрасно не отменила концерт? Сегодня ею можно только любоваться. Да и вредно ей, наверное, петь, когда она простужена. Ах, Ксюша, Ксюша!"
Романс был уже спет. Публика аплодировала. Публика стала бы аплодировать Ксении Брянской даже если бы ее и не слышно было совсем. Публика привыкла аплодировать этой женщине, она не смеет ей не аплодировать, она уже давно порабощена ею. О бедная, бедная, счастливая публика!
Второй романс Ксения спела чуть получше. Третий — еще лучше. Голос ее вновь обретал глубину и силу, голос к ней возвращался. После каждого романса аплодисменты становились все громче. Изредка с хоров и с задних рядов партера слышалось «браво». Ксюша улыбалась все ярче и кланялась все ниже. В зале уже бушевал восторг. Волны восторга прокатывались по партеру и обрушивались на ложи. Всплески восторга окатывали хоры и лизали мрамор колонн. Пена восторга оседала на спинки кресел и на поручни балюстрад. Восторг просочился на улицу и захватывал тех, кто, не попав в зал, продолжал стоять на Михайловской. Восторг вытекал на Невский. Восторг клубился над деревьями Михайловского сада. Брызги восторга долетали до Марсова поля.