Зеленые млыны
Шрифт:
Липскому пришло в голову не отрывать для сбора черешни взрослых, а обратиться к услугам «белок» — старшеклассников.
Речь шла, в сущности, о том, что эти маленькие верхолазы съедят меньше ягод, чем взрослые. Липский так им и сказал: «Черешни у нас много, ешьте сколько можете, но только — пока сидите на дереве. На земле есть нельзя, а домой — то, что получите на трудодни». И еще предупредил, что если объесться черешней на дереве, то от нее может стать дурно, и бывали случаи, что дети даже падали с деревьев неведомо отчего.
Так нам выпало собирать черешню в саду у Власто венок. Это был уже старый большой сад, занимавший громадный бугор; внизу на лугу рос орешник, а черешни были на горе, неподалеку от хаты, где жили хозяева: мать, которой мы так в тот день и не увидели, хотя нам всем хотелось повидать бывшую служанку Гордыни, Паня и муж ее, Микола Рак, который служил кочегаром на паровозе и все пропадал
Командовал нами Куприян, садовник и огородник, такой же скряга, как и Липский, старый холостяк и ворчун (он то и дело о чем то недовольно шептался сам с собою), новоиспеченный мичуринец, который в Зеленых Млынах ничего особенного не вывел, но гордился воей перепиской с Мичуриным; в собственном саду он выделывал с деревьями разные фокусы и в конце концов изувечил почти все деревья, заставляя груши становиться яблонями, а яблони — грушами. Лель Лелькович каждую весну приглашал его для очистки школьного сада, заодно он давал нам несколько уроков прививки растений и в это время тоже что-то недовольно бубнил, должно быть, жаловался на нашу невосприимчив вость и неспособность усвоить этот старый как мир процесс, известный еще со времен вавилонских садов Семирамиды. «Тьфу!» — приходил он в бешенство к концу каждого урока, складывал свой садовничий нож, который носил на цепочке у пояса, зачесывал белую кудель на голове, взмокшую под шапкой с пропотевшим днищем, крутил усы и говорил нам: «Темнота. Только и знаете, что собирать в чужих садах, а сами не сотворите на этой земле ничего великого, кроме себе подобных. Ступайте, слушайте своего Леля Лельковича, а меня уже ждет товарищ Липский». Ходил Куприян рысцой, семеня в такт своему бормотанью. Очевидно, бубнил он что-то несусветное и бессмысленное, просто ему нужен был аккомпанемент для такой беготни. Из за этой беготни он, естественно, не мог на протяжении всей жизни заметить ни одной женщины, хотя и говорят, что в свое время любил Панину мать, когда та еще служила у Гордыни. Если и любил, то, верно, без взаимности, а так, как любят деревья. Ты можешь смотреть на него, любоваться им, даже восторгаться, а оно любит соседнее дерево, либо дерево в другом саду, по ту сторону пруда, либо на том берегу реки, а то и на другом краю Зеленых Млынов. Эту любовь оплодотворяют пчелы, когда сады цветут, а пользуются плодами этой любви трутни… Сейчас Куприян как раз и бубнил скорей всего об этой любви деревьев, перебегая от черешни к черешне и понося нас за ненасытность. «Эй, когда же вы начнете наконец для колхоза собирать?» Косточки падают в траву, а то и ему на шапку, от этого он и вовсе приходит в ярость, грозит кулаками, кричит: «А, чтоб вам пусто было, только и знаете, что лопать!»
Черешни были крупные, как яйца удода, желтовато белые, прозрачные, душистые, еще прохладные с ночи, глотать такие легко, приятно;
— Дядя Куприян, мама больная лежит, хочется ей черешен, просит у вас…
— У ней есть трудодни?
— Какие же трудодни? Говорю вам, больная. Не встает с крещения.
— Я ие врач, а садовник. Оставь мисочку, потом принесу. Только чтоб Липский не знал. Тут каждая бу бочка на трудодни. Я еще и сам не попробовал, какие они есть, черешни эти. Но больной, ясное дело, не могу отказать. Оставь мисочку. Оставь. Вон там в бурьяне…
Паня поставила обливную мисочку на траву, постояла еще, подняла голову, и наши взгляды встретились. Глаза у нее были большие и печальные, похоже, карие, а может, и темно синие, излучали они тихое и даже холодное пламя, кажется, я уловил его на миг сквозь чащу ветвей. Все это длилось одно два мгновения, потом она опустила глаза и уже собралась идти, оставив миску в траве, но я — уж и сам не знаю, как это случилось, — остановил ее.
— Стойте! Не уходите!
— Это вы мне? — заколебалась она.
— Стойте. Я сейчас…
Пока слезал, я и сам испугался, а Куприян так и ел меня глазищами, не понимая, для чего я спускаюсь с черешни; ведь у каждой, сумки есть веревочка, на которой ничего. не стоит отправить вниз полную кошелку; и поднять обратно пустую, когда Куприян опорожнит ее, а на черешню взбираться не так то легко — ствол у нее высокий и кора скользкая, словно смазана салом. Но я слез, снял сумку с шеи, подошел к мисочке, высыпал туда черешни и подал Пане, как дар души, озаренной ее взглядом. Паня стояла, заметно смущенная и даже растерянная, глаза ее смотрели куда то поверх меня — да, они и в самом деле были темно синие, а шея высокая, белая, как лилии на пруду, под батистовой кофточкой тревожно дышала грудь, Паня плакала.
— Поставь, — сказала она. — Дядя Куприян потом принесет… — Повернулась и пошла прочь, высокая, прямая, с черной косой, достигавшей чуть ли не подола юбки. Я остался стоять с полной миской, черешни скатывались одна за другой в траву и становились там слезами, потому что, когда я снова надел сумку на шею и хотел их собрать, их там уже не было. Куприян сказал мне:
— Ты вавилонский, а ведешь себя так, будто сам их сажал. Ишь, благодетель! Сымай торбу и можешь идти.
— Почему, дяденька?
— А потому что обидел человека. Тычет ей мисочку ягод…
— Так ведь там же больная…
— Слепой, что ли? — продолжал, не слушая, Куприян. — Видишь же, что я одну черешню не обрываю. Вон ту, самую лучшую. Им оставляю, им. А он, чудак, сует ей мисочку. Тьфу! — Куприян сплюнул. — Не стану ж я при всех ей объяснять. Говорю — оставьте мисочку, я потом принесу. Научился там, в Вавилоне, выскакивать, где не просят. Уйди отсюда, пока я не остыну. Поди на пруд, посиди, дай отойду. Ва ви ло нянин!..
Я ушел. То тут, то там спускались на веревочках полные сумки. Куприян бегал, как чумовой, от одной к другой, отвязывал, высыпал черешни в ящики, на которых была печатная этикетка с кистью белой черешни. Я сидел на пруду и никак не мог сообразить, за что меня выпроводили из сада. Из воды мне словно бы сияли глаза Пани, и на душе не было никакой горечи, а, напротив, явилось там нечто высокое. Мысли все вертелись вокруг нее, и пришло в голову, что будь я таким красивым, как наш директор Лель Лелькович, я непре. менно влюбился бы в Паню. Тогда я еще не догадывался, что это и была моя первая любовь, которой долгие годы суждено было ждать взаимности.
Через несколько дней, как то под вечер, выкупавшись, я забежал в сад посмотреть, правду ли говорил Куприны. Кое где еще виднелись черешни на деревьях, с которых урожай уже собрали, а одно дерево было словно осыпано бриллиантами. У ствола стояла высокая лестница, а в ветвях кто то шелестел листвою. Я подошел ближе: это Паня обрывала черешни в белую наволочку, привязанную к поясу. На соседнем суку сидел Лель Лелькович в лакированных туфлях на босу ногу и курил. Мы, начинающие курильщики, знали, что он курит «Сальве», которое привозят на станцию Пилипы из Одессы и которое уже из станционного буфета попадает в Зеленые Млыны. Я чуть не вскрикнул и пустился по тропинке вниз, в орешник. Паня на дереве засмеялась, она догадалась, что так может убегать только ученик от своего директора.