Зеленые млыны
Шрифт:
Однажды ночью в Вавилон прибыл Македонский, остановил бричку у ворот Соколюка, разбудил Лукьяна. Его, как предсельсовета, будили частенько (то где то горит, то кто то кого-то убивает, то поросенка коптят в сенях паяльной лампой, чтоб не позабыть вкус знаменитого вавилонского сала, и надо бежать напомнить о кабаньей шкуре), разное случается, но чтобы в окне сам товарищ Македонский — это первый раз, а может, и последний, подумал Лукьян, срываясь с кровати.
Даринки не было, ее бригада как раз стояла в Козо ве на чистых парах. Лукьян сам вел хозяйство, присматривал за детьми. Даринка лишь изредка наведывалась — помыть голову, сменить одежду да приголубить детишек, чтобы не отвыкали от матери. Даринка ходила в передовиках, считалась последовательницей Паши Ангелиной, она расцвела
— Ты один? — спросил Македонский, когда Лукьян зажигал лампу, висевшую на стене меж двумя окнами.
— Один. Дети спят. Садись, я сейчас… Македонский присел на лавку, вытянул ноги над земляным полом, устланным травой. Он ехал сюда один, на козлах, сам правил, и с непривычки у него затекли ноги. При свете Лукьян заметил в глазах Македонского беспокойство, которого прежде у него не примечал.
Лукьян стоял в растерянности, не зная, что и сказать, наконец, сообразив, что он в исподних, стал одеваться, начав с рубахи, а не со штанов. Македонский заметил это, улыбнулся.
— Ну, как ты тут?.
— Холостякую, — Лукьян показал на кровать с детьми, стараясь хоть внешне выглядеть спокойно. — А ты из самого Глинска?..
— Из Глинска…
— Мог бы и вызвать, ежели там что… неотложное.
— Мог бы. Но дело такое, что лучше здесь. Неофициальное дело… — Он вынул из кармана письмо, уже распечатанное, и подал Лукьяну. — Товарищ Гапочка перехватил. Читай…
Лукьян подошел к лампе, вынул письмо из конверта, как то боязливо, нерешительно поправил очки, прочитал:
— «Дорогой брат!»— Он отшатнулся — Что, что?
— Читай дальше, читай, — успокаивал его Македонский
— «Если ты жив здоров, то знай, что и я живой, на здоровье не жалуюсь, живу хорошо, у меня жена и двое цыганят от нее, мальчишек, ждем третьего… Сыплются, как из решета, вот увидишь, куда там Явтуху до нас! Про наш Вавилон я забыл начисто, настоящий то Вавилон здесь, сюда стекаются люди со всего света. А Данько твой и не Данько, и не Соколюк — проклинаю его и по сей день, выродка вавилонского…»— Он, он, негодяй! — Лукьяна трясло. — «Но, — читал он дальше, — кровиночку родимую ничем не заменишь, горит она в человеке, как огонь, напоминает тебе, кто ты в этом необъятном мире, какая тебя мать родила. Вот я и решил написать тебе, потому — друзей у меня тут много, а брат был один. Всякий раз, как вхожу в клеть и спускаюсь в забой, вспоминаю о тебе. Тут и погибнуть недолго, вот только что схоронил товарища, пришли сюда вместе, а его уж нет… Вот затем и пишу тебе, чтоб ты знал — Данько орудует под землей, выдает на гора, как тут говорят, черное золото, ходит в ударниках, так что пусть совесть не грызет тебя за меня. Вы ведь все с маменькой боялись, что запорют меня мужики кнутами на глинском базаре… А я и до сих пор этих тварей люблю. И цыганочка моя лошадей любит. И маль чуганы мои ладные, как жеребята. Глаза большие, синие… Как разбогатею здесь, непременно куплю. лошадь. Серую в яблоках. Будь здоров! Твой Данько». Вот оно как, — Лукьян вздохнул, словно скинул с себя тяжесть. — Нет ни числа, ни года, а штемпель столичный…
— И что же теперь? Синица знает о письме?
— Знает… Все в райкоме знают. Гапочка принес письмо туда.
— Нашелся, аспид, — Лукьян потряс письмом в воздухе, чуть не сбросив стекло с лампы.
Македонский встал, глянул в окно.
— Я поеду… Извини, что потревожил. И за все это тоже извини… Время такое, Лукьян…
— Я понимаю. Я же не темный какой нибудь… Вышли на крыльцо. Лошади у ворот уснули, хата
Явтушка тоже спала. Подсвеченная цветом груши спасовки, она просто пылала белым пламенем. А здесь, у Соколюков такая же свеча, только еще выше. Вечный спор двух груш, и не бывает года, чтобы обе уродили одинаково. Лукьян и Македонский пошли к бричке, Македонский разбудил лошадей, размотал вожжи, взобрался на козлы.
— А письмо? — вспомнил Лукьян, все еще держа его в руке.
— Пусть остается тебе. Ежели что — покажешь… И тут всем покажи. Всем. Вот так. — И хлестнул лошадей.
Лукьян долго еще стоял и смотрел ему вслед, вслушиваясь в тарахтенье брички.
Аи да Македонский! Вот славная душа! Вернул мне этого
С некоторых пор, с тех самых, как Явтушок узнал о письме Данька к брату, он стал проявлять повышенный интерес к Донбассу. Не то чтобы у него было намерение самому податься в горняки, но вот старшень ких своих спровадить туда через год другой — эта идея в нем засела. И вот как то в воскресенье Протасик, вавилонский почтальон, этот великий пешеход, принес Явтушку «Висти» (Протасик не успевал разносить почту в тот же день, как возвращался из Глинска, и часть вавилонских улочек в стороне от главного маршрута обслуживал на следующее утро). Кроме «Вистей», он вручил Явтушку квитанцию о недоплате продналога и не первое уже напоминание вавилонского потребительского общества о том, что Я. О. Голому надлежит внести пан за первое полугодие, иначе вышеозначенного гражданина придется вывести из числа пайщиков, а это все равно, что отлучить Явтушка от лавки, лишить права покупать товары — парусиновые туфли и все прочее, без которых такая семья, как у него, сразу же очутилась бы в труднейшем положении. Восемь пар штанишек из «чертовой кожи», восемь рубашонок из сатина, восемь пар туфель парусиновых и прочее…
— Давай что-нибудь на ярмарку свезем, — сказал Явтушок жене.
Прися как раз топила печь, разгорячилась, да и обрушила весь свой пыл на мужа:
— А что, что везти? Меня разве? Другие то как живут — при казенном деле, при деньгах, а тут — ну просто с моста да в воду! Погибель. На что уж Протасик, на побегушках вроде, а и тот… Фуражка новенькая и парусинки на ногах поскрипывают… А тебе — никакого ходу…
— А какого ты хочешь ходу? Пока этот будет править Вавилоном, — он показал в окошко на хату Со колюков, — не видать нам просвета. Варивон — человек чужой, а раз чужой,"то и мы все для него одинаковые. И Голые и не Голые — всех под один ранжир. А этот же свой, а свой, милая, с каких пор тебя знает? Страшно подумать. И видишь — никакая сила его не берет. А почему? Даринка подпирает тракторами. Гордость района! Вторая Паша Ангелина… Эх, мне б такую Пашу. Хо хо хо!
— Еще и Пашу ему подавай, пайщику несчастному! Вон пахал Опишной огород, а где она, Клавка Опиш ная? Фур — и полетела! Какая уж там Паша при твоих заработках?
— Хе хе, кабы не маневры… " — Ну и что, кабы не маневры? — спросила Прися, вынимая ухват из печи.
Явтушок весь так и съежился на лавке, поспешно развернул газету.
Более благодарного читателя у «Вистей», наверное, не было, во всяком случае, в Вавилоне, хотя выписывали их, кроме Явтушка, еще семнадцать дворов. Прися любила слушать Явтушка, за чтением он словно перерождался, приобретал что-то такое, что ставило его сразу на более высокий уровень, и жена невольно удивлялась, почему такого грамотея, как он, до снх пор держат в конюхах. Сам же Явтушок читал вслух по двум причинам: такое чтение отвлекало его от смысла прочитанного и давало возможность выговориться, чтобы потом не приходило охоты пустословить с Присей, с лошадьми и вообще с Вавилоном, потому что он всегда ловил себя на желании ввернуть в свою речь какое нибудь острое словцо, за которое недолго получить вызов в Глинск, а тут, в хате, по меньшей мере напроситься на ухват. Вот хоть бы и сейчас, с Опишной. Ну, полетела, и ладно…
И. вдруг Явтушок подпрыгнул на лавке, словно его кто шилом ткнул.
— Прися, а Прися!
— Ну, чего?
— Ты Данька помнишь?
— Какого Данька? Нашего?
— Не жить мне, ежелиэто не он.
— Поймали?
— Нет, нет, ты послушай, что тут написано: «Ударники «Кочегарки». Смотри слева направо: забойщики Павло Филонов, Иван Голота и Дмитро Вазоев перед спуском в шахту. Фото Р. Онашкина». — Явтушок подбежал к печи, подождал, когда вспыхнет солома. — А теперь посмотри на этого среднего… Как его тут? Ага, Иван Голота. Как следует посмотри! Не бойся!.. Ведь Данько?