Зеленые млыны
Шрифт:
Мальвин мальчишка оставался здесь, на попечении старой Зингерши, и я потом частенько видал его на улице. Когда ребенок пропадал, забирался в бурьян или на дно обрыва, где лазил на абрикосы, а затем засыпал под ними от усталости после целого дня беготни, наверху появлялась Зингерша и трубным голосом, который разносился на пол Вавилона, звала: «Сташко о! Сташ ко о о!» Это имя звучало в бесчисленных вариациях, когда Зингерша в сумерках выкликала его. Однажды она так и не дозвалась Сташка и пришла к нам, думая, что он забрел сюда. Валахи как раз ужинали, они уселись в кружок у стола, хотя тот и был четырехугольный. Зингерша постояла в дверях, внимательно осмотрела ужинающих и, не найдя среди них Сташка, обиженно процедила: «Ужинаете, Валахи, ну, ну, ужинайте». Потом зачем то поманила пальцем меня и, когда я вышел к ней в сени, сказала таким тоном, словно я не принадлежал к ненавистным Валахам: «Сынок, пропал Сташко, а я, видишь, слепая, может, ты бы поискал его,
— Может, тут, у Рузи? — спросил я Зингершу.
— Мы с ней поругались. Я тут постою, а ты сбегай, спроси. А вдруг тут?..
В доме было две двери, одна широкая, ее прорубил для себя и для своего трактора еще Джура, там теперь вечная темень, к свету же вела другая дверь, с треугольным окошечком вверху. Я отворил ее, прошел через сени и, не стучась (в Вавилоне никто никогда не стучался), вошел в Рузину комнату. Рузя стояла голая, с распущенными волосами, и осматривала себя в высоком, пожелтевшем, полуслепом зеркале. В одной руке у ней была сальная свечка, и она водила ею с какой то удивительной осторожностью, словно боялась спугнуть свое отражение. Я только сейчас заметил, что волосы у нее блестели, как шелк, были еще влажны, расчесаны на две половины, с тем пробором, который не менялся у ней с тех пор, как я ее помню. Как только мог Джура не любить такую женщину, и как много проигрывает Клим Синица, не видя Рузю в этом зеркале… Заметив в нем еще кого-то (это был я), Рузя улыбнулась, отвела свечку от невысосанных детьми, почти девичьих грудей и спросила:
— Это ты?
— Я, тетенька… У вас не было Сташка Мальвиного?
— А он что, уже ходит к молодицам? Ха ха!
— Нет, пропал куда то…
— А я пришла с поля, выкупалась в пруду и смотрю на себя… — Она задула свечку. — Иди сюда! Хоть тебя поцелую… Ха ха ха!
Сумасшедшая, страх, убитый Джура — все это вместе погнало меня из этой хаты, хотя за минуту до того на меня смотрели совершенно разумные глаза, исполненные только ночной тоски. Зингерша все шлепала юбками и умоляла: «Не лети, малый, я ведь ничего не вижу, только слышу. А что она там, Рузя?»
«Спит…»
«Говорят, к ней Синица заглядывает. А я не верю. Это уж было бы черт те что. Твои Валахн должны бы знать. Родичи ж ее». «Что знать?» «Про Синицу».
Ничего они не знают, эти Валахи, и понятия не имеют, как хороша тетка Рузя после купанья и какие умные у нее глаза, — они одно твердят: сумасшедшая, хотя Синица и не придал значения этим пересудам, признал ее нормальной и даже поставил звенвевой. Синица ссылался на то, что Рузя грамотная, читает книги по агротехнике, будет учить других…
Сташка мы нашли дома, в хлеву, спал в желобе. Зингерши весь день не было дома, ходила с Отченаш кой в Прицкое на исповедь, а Сташко вот так присматривал за двором…
Когда я возвращался мимо Рузиной хаты, там было темно. Рузя уже легла спать. Может, и в самом деле Клим Синица вновь возродил ее для Вавилона?
Сегодня суббота, и в Зеленых Млынах лемки об эту пору как раз сбегаются выпить пива. Являются они, вымывшись и переодевшись в праздничное, чтобы заодно послушать на ночь божественную скрипку Сильвестра. Неужто и на этот раз скрипка не напомнит Мальве о сыне? Валахи говорят, что законного ребенка никто не бросит, а уж тем более на слепую Зингершу, которая и сама за эту весну впала в детство. А еще Валахи заявляли, что будь Сташко от Андриана, а не бог знает чей, они забрали бы его к себе. Зипгерша, услышав об этом, не осталась в долгу, бросила Валахам, тоже на людях, на празднике качелей: «Взяли бы, да и затюкали бы парнишку. Вы вон своих валашат держите, как следует, а то разогнали по свету (это, разумеется, был намек на меня). А мой при мне, выращу его еще на вашу голову. Выращу!» С тех пор Валахи никогда не поминали ни Мальву, ни ее сына на людях, а только дома… В каждой хате над нами вершат постоянный и нещадный суд, и из этого большого представления до нас доходят только паузы, которые каждый понимает и толкует во вред себе или на пользу.
Дзинь дзинь! Что за чертовщина, уже и в Вавилоне появился велосипед (кто? чей? и почему Валахи молчали об этом?). Прямо на меня летит на велосипеде женщина, ее тень падает с плотины на пруд, и там ее видно даже лучше, чем здесь, она взглядывает на меня, не узнает, проскакивает, к моему удивлению, едва дер жащийся мост, вылетает на гору, в Чапличев проулок, там снова «дзинь дзинь» (еще кого-то встретила), и я уже слышу ее на самом верху, во дворе у Зингеров. «Мама, мама! Откройте, это я…»
Мальва! С нею для меня весь мир вернулся сюда. И как это так получается в жизни — вот только подумаешь о человеке,
Утром не то Рузя, не то Прися (обе уже успели здесь побывать) принесли Валахам весть; ночью вернулась Мальва, одна, без Журбы, заработала там на вредителях велосипед (вон какие у них премии!), на нем и прикатила, совсем больная, кашляет, не иначе как приехала умирать. Чахотка, замужество, чужая сторона — одно к одному, вот и выходит…
На качели собирались после обеда, народу набилось, как никогда, запрудили весь двор, и Мальва вышла к ним, со всеми здоровалась, а с Валахами обнималась, как и надлежит бывшим родичам, и пила, и смеялась, и дважды или трижды становилась на качели" с парнями, которые тут выросли. И с нею в Вавилоне стало уютно, а мне почему то вспомнился Журба, хата Парнасенок на пригорке и тихая покинутость Журбы в этой хате в ночные часы… Не под силу ему завоевать неукротимую душу Вавилона, воплощенную в Мальве. «А, чертенок! — заметив меня, проговорила Мальва и рассмеялась. — Вот видишь, снова мы тут…»
Часть вторая
Кто бы мог подумать, что вавилонские качества Явтушка проявятся с новой силой после того, как он останется без собственного поля, без лошадей, которых он собирался со временем сменить на волов серой глинской масти — непременно серой, ибо он верил в глубине души, что добираться до выношенного им в мечтах счастья лучше всего как раз на таких волах, — останется без борон, катка, сепаратора и плуга (какой был чудесный плуг, так, впрочем, и не заплатил за него Явтушок Моне Чечевичному!), останется без телеги, которая, кроме прямого назначения, служила ему еще каждое лето по ночам ложем, для чего была застлана соломой либо сеном, а днем прикрывала от солнца, и лежа под ней в холодке, приятно было разглядывать колеса, любоваться после хорошего обеда идеальной простотой их совершенных форм — непостижимый полет мысли улавливал Явтушок в этом единстве обода и спиц, свидетельствующем, казалось, о непрерывности мира; он был убежден, что по принципу колеса устроена и сама солнечная система со всеми планетами и их спутниками, и потому считал колесо творением скорее самого господа бога, если он есть, а не человеческого разума, в возможности которого Явтушок не очень верил, полагая, что тот более приспособлен разрушать, чем «г созидать. Пока у Явтушка все это было, он вполне серьезно верил в фантастическую свою идею, что когда-нибудь он все же возвысится над Вавилоном и если уж не овладеет им, то по крайней мере покорит его себе хоть на последние годы жизни. Был у него при этом еще верный расчет на плодовитость Приси, которая могла заселить весь Вавилон его, Явтушка, детьми. Ну, разумеется, его — в той мере, в какой это делалось до сих пор (он не снимал со счетов и Соколкжов, однако и себя еще чувствовал не последним воином).
Глава ПЕРВАЯ
Так он обмозговывал все это в часы, когда возлежал на телеге и под телегой, более всего увлеченный идеями о колесе, да и обо всей вселенной, и порой свершение мечты казалось таким близким, что он мысленно уже правил Вавилоном, сидя на золотом троне, и только не мог придумать, как ему скрыть на троне свои красные, словно вареные раки, и вечно потрескавшиеся ноги, провались они пропадом! Это сильно тревожило его, ноги ведь и в самом деле были противные, а он не мог и помыслить о летней обувке даже и на троне — любил, чтобы ноги летом дышали, а не задыхались в дубленой коже, будь то хоть шевро. Словом, Явтушок готовил себя к чему то призрачно великому и неизведанному, но уже запечатленному в его мозгу и душе, но пока все это надо было угасить в себе и стать самым обыкновенным Явтушком. Вскоре он не мог уже среди колхозного инвентаря отличить свое — не узнавал ни телегу, ни плуг, ничего, кроме лошадей, ради которых, чтобы хоть малость облегчить их житье, сначала пошел работать конюхом, а затем выбился в старшие конюхи. Однако со временем его лошади перестали его узнавать, не ржали, когда он приходил на рассвете, за что он однажды с досады отхлестал их кнутом, а потом плюнул на них и всю свою любовь к лошадям перенес на серого в яблоках жеребца донской породы, приобретенного колхозом за большие деньги, взятые в Глинском банке, как думал Явтушок, в вечный кредит. Так и случилось: жеребцу что-то подсыпали в кормушку, он зачах и вскоре угодил на конское кладбище. Тогда Явтушок выходил двух молодых жеребцов полукровок, тоже серых в яблоках, только яблоки были чуть помельче отцовских.