Зеленые млыны
Шрифт:
— Стоит! — радовался наблюдатель, обнаружив на месте собственную хату.
Узнав, что у них на постое старшина из комендантской роты, усатый и представительный кавалерист, Явтушок затревожился, заметно упал духом — он еще с маневров знал необоримую тягу Приси к военным и уже на третий или четвертый день стал напоминать о себе письмами с фронта, в которых намекал, между прочим, и на старшину («Что там за усач у нас в хате?»). Он заклинал Присю хранить честь дома и не разменивать собственную совесть на старшинские лычки, может же статься, что он, Явтушок, вернется с этой войны генералом (так и писал), ведь он уже трижды ходил в атаку и. у него царапина на голени, а на днях он познакомился с самим командующим. Каждое письмо (а всего их было три) он заканчивал одинаково: «С фронтовым приветом! До гроба твой Явтушок», И, разумеется, адрес: «Абиссинские бугры». Письма приносил всякий раз один и тот же посыльный, Яремко, вручал их старшине, а уж тот читал вслух Присе при коптилке, с завешенными окнами. Сам Яремко не задерживался ни на минуту, брал в корзинку молоко, хлеб и несся на передовую — пароль меняли каждые два часа, а без пароля ему не то что на Абиссинские бугры не пробраться, даже из Вавилона не выбраться. Однажды Яремко в спешке забыл винтовку в углу, возле ухватов. Утром Прися увидела
— Ксан Ксаныч, это ваша?
Тот осмотрел винтовку, проверил затвор — винтовка была нечищена.
— Ваш забыл. А за это трибунал, мамочка. Прися так и опустилась на колени у печи. В Прицком заговорили гаубицы, Вавилон трясло, как в лихорадке, — снаряды выли, словно псы на пожар, а старшине хоть бы что, он добривался и лишнего волоска не срезал со своих пышных усов. Прися во время канонады забивалась со страху в угол, обкладывалась горой подушек, а Ксан Ксаныч только улыбался, глядя на это в зеркальце… Весь день ждали танковой атаки, приготовили связки гранат, бутылки с горючим, «сорокапятки» выдвинули вперед, чтобы при появлении танков бить по ним прямой наводкой. Танк — зверь не страшный, поучал сыновей Явтушок. Главное, не лезть под гусеницы и не переть грудью на пушку. Лежи себе в окопе п жди, пока танк не покажет хвост. А тогда вставай и бутылку ему прямо на спинку. А еще лучше — в бочок, мать его за ногу, под гусеницы. Он так поучал их, словно всю жизнь только» делал, что подбивал немецкие танки. А ведь подумать — сыновья и в самом деле никогда не видали своего отца таким героем, каким он предстал им нынче, в особенности после того, как фашиста убил. В воздухе пахло паленым хлебом, по пепелищу метались черные вихри, разгоняя золу, а где то перед самым обедом началась психическая атака фашистов на Дени кинский ров. Шли с музыкой, с черным крестом на знамени, потом цепями побежали автоматчики, поливая наших шквальным огнем. Кто послабей духом, не выдержали, один за другим выскакивали из рва, и давай бог ноги. Тогда Шеренговый вышел из своего КП и повел полк в контратаку на автоматчиков. Их выгнали на сожженное поле вместе с оркестром и знаменем. Завязалась рукопашная. Явтушок собственноручно заколол фашиста, у которого как раз кончились патроны в автомате. Явтушок наметил его себе с самого начала, как только перебрался через ров. У наших не было касок, и они поснимали их с убитых врагов. Теперь в окопе Голых поблескивало семь касок. Немцы выслали своих санитаров с носилками, подобрать раненых и убитых, Шеренговый приказал им не мешать. Когда положили на носилки немца, заколотого Явтушком, победитель невольно покосился на штык своей винтовки. «Я их в четырнадцатом переколол больше тысячи», — сказал он сыновьям. Яремко улыбнулся: дескать, врите, батя, — и пошел с ведерком к кухне за кашей. На время обеда война прерывалась, в этом немцы были пунктуальны. После обеда Явтушок заснул, разбудили его «сорока пятки». Шли танки с пехотою. «Сорокапятки» палили по ним, но все мимо. «Амба нам», — сказал Явтушок. Но когда танки перешли определенный рубеж и, готовые уже броситься в атаку, набирали скорость, все три наши батареи ударили по передним машинам, и три из них вспыхнули, как свечки. Потом остановилось еще несколько танков, и колонна попыталась повернуть назад. Из под Прникого открыли огонь полевые орудия, но снаряды, не достигая цели, рвались то левее, то правее наступающих. Явтушок крыл артиллеристов, не прощая им такого расточительства. Перед закатом он примостился на ящике и написал Присе письмо с фронта, не зная, что это будет его последнее письмо…
Не подумайте только, что Явтушка убьют. Для него еще не отлита пуля в арсеналах нашего грозного мира, хотя никто — и Явтушок, разумеется, — не заговорен от гибели. На КП стало известно, что немцы сбросили в тылу защитников Вавилона крупный десант, захватили Глинск и теперь армии Понедельника угрожает окружение. Полевые кухни впервые не привезли ужин, а как только повечерело, по окопам передали приказ об отступлении. Все, что могло передвигаться, выбралось на дорогу, через Вавилон потянулись сотни подвод, орудийные упряжки, шла и шла пехота Шеренго вого. Явтушок был приписан к третьей роте и теперь не мог отлучиться без разрешения ротного, молоденького кадрового лейтенанта с забинтованной головой. На просьбу Явтушка разрешить ему сбегать домой лейтенант ответил весьма категорично:
— Боец Голый, не одному вам хочется домой. Мой отец с матерью живут в Прицком, но я не собираюсь забегать к ним.
— В Прицком? — удивился Явтушок.
— Пойдем мимо, покажу вам хату…
Когда проходили через Прицкое, лейтенант и правда показал хату у самой дороги, и, как Явтушок нн угона ривал его заглянуть к родителям хоть на минутку, Сорока (так звали лейтенанта) не послушался Голого, гордо прошел мимо родной хаты. Явтушок смекнул, что лейтенант вовсе не из Прицкого и эту легенду сочинил для него. Утром, во время налета «мессеров», лейтенант погиб, Явтушок схоронил его у дороги, оставив себе его планшет и револьвер с поясом. Морально он был готов принять командование ротой и даже пробрался уже было вперед, но Шеренговый прислал на роту политрука, которого Явтушок заприметил еще во время рукопашной. Это был великан, немецкого офицера он перекинул через себя, как сноп на вилах. А Явтущку ужасно хотелось стать ротным. Этот чин нужен был ему не столько для себя, сколько для сыновей и Приси и, конечно же, для Вавилона. Как прекрасно звучит само слово: ротный!
Маркиян Севастьянович Валигуров, давая свои последние указания, сказал Мальве, специально вызванной в Глинск, что она остается здесь не одна, райком подобрал для нее надежную «команду», если же она окажется во вражеском тылу, а это может случиться еще нынешней ночью (западная часть района уже была захвачена фашистами, и у Валигурова даже был телефонный разговор с немецким полковником, который звонил сюда, как заверили на почте, из Зеленых Млынов), то ей не следует пороть горячку, а надо затаиться, замаскироваться, быть может, в том же родном Вавилоне (Вавилон уже не отвечал на звонки), и ждать сигнала из подпольного центра, где знают о ней и обо всех, кого райком оставляет здесь, в Глинском районе. Он, Валигуров, также остался бы, но его здесь знают как облупленного еще по Журбовскому заводу, где он начинал простым рабочим на мойке, а впоследствии возглавил парторганизацию. Поэтому он будет проситься в действующую, а после войны, если останется жив, наверно, снова вернется сюда, в родную Валигуровщину. Тут он непроизвольно улыбнулся. Валигуровщиной прозвали Глинский район с легкой руки товарища Косиора. Как
И вот надо все оставить. Пшеница еще не горит, зерно как раз только наливается, катки, которые Вали гуров заготовил в селах, стоят без тракторов, а конными катками в такой пшенице делать нечего. Сахарная свекла после второй подкормки кинулась в рост как сумасшедшая. Еще сегодня Валигуров побывал на одной плантации, и у него просто дух захватило при взгляде на урожай; перепахать бы все к чертовой матери, чтобы не досталось врагу, да поздно спохватились. «Вот и оставляем вас здесь, Мальва, чтобы уничтожили все это, когда настанет время сбора: пшеницу сжечь — это же так просто, одна спичка — и нет целого клина, а свеклу сгно ить. Ничто из нашего труда не должно достаться врагу».
Говорил он тихо, горячо, глаза его сверкали. Во дворе стояла наготове райкомовская «эмка», несколько раз уже забегал шофер Трохим и, приоткрыв дверь, напоминал Валигурову, что пора ехать, а тетка Палаг на тем временем снимала с окон кремовые гардины, которые потом должна была вернуть райкому, и делала она это так неторопливо, так по хозяйски, словно райком просто перебирался в новое здание, которое стояло незаконченное через дорогу, над самым Бугом. Когда Мальва вышла из райкома, Глинск был пуст, словно вымер, нигде ни огонька, ни живой души, только за Бугом лаяли собаки. Райкомовская «эмка» выехала со двора, обогнала Мальву, в машине, кроме Валигурова и шофера, были еще двое, наверное, тоже райкомовцы; шел третий час ночи.
А на рассвете в Глинск вступили немцы. Мальву и доныне преследует мысль, что Валигуров не успел выехать, а может, и не собирался уезжать — тоже остался в подполье.
На рассвете немцев встретил философ с козлом. Он придерживался мысли, что победителя, каким бы тот ни был врагом, надо встретить, уже хотя бы для того, чтобы увидеть его и почувствовать, с кем имеешь дело. Вместо хлеба с солью на рушнике философ придумал взять козла, с чьей помощью собирался посмеяться над победителями. В утреннем мареве Вавилон производил впечатление большого многоярусного города. Колонна немцев остановилась, в открытой машине стоял генерал и смотрел в подзорную трубу на Фабиана
— Вавилон? — спросил он, отнимая трубу от глаз.
— Вавилон, — ответил философ.
— Вперед! — показал генерал войскам, сравнивая себя в это мгновение, быть может, с самим Александром Македонским, когда тот во главе своих когорт остановился перед Вавилоном.
Может быть, это был Манштейн, а может, какой нибудь фельдмаршал, но он сразу же забыл о философе и весь был поглощен наблюдением за своими войсками. Второй раз Фабиан увидит его весной сорок четвертого. Он будет идти через сожженный Вавилон во главе пеших, жалких, разбитых войск, но с жезлом фельдмаршала, который понесет перед собой на уровне своего арийского носа. Фабиан узнает его, и тысячи сапог будут хлюпать по весенней слякоти за своим фельдмаршалом, но сияние бриллиантов на его жезле утратит для них всякий смысл, а сам фельдмаршал будет напоминать им идола, поверженного богами войны. Но философ напомнит о себе. Фельдмаршал остановится на миг, он узнает козла, может быть, по черной заплате на левой лопатке, и, словно вспоминая что то, спросит:
— Вавилон?
— Вавилон… — ответит философ, хотя никакого Вавилона уже не будет, останется лишь пожарище да черные одинокие трубы будут напоминать о прежних семейных очагах.
Вот и все, чего он добился в этой стране, — разрушил, уничтожил Вавилон.
— Ауфвидерзейн! — скажет он философу. И, подняв жезл на уровень носа, пойдет дальше месить слякоть впереди своего жалкого войска.
Потом, уже от наших, философ узнает, что это был Манштейн, разбитый в Таврийских степях. Остатки его армии будет преследовать батальон Шмалька с несколькими орудиями на конной тяге, цугом, по три пары на каждое орудие. На Абиссинских буграх орудия нащупают Манштейна и погонят его на вязкий подольский чер нозем, когда то бывший дном Сарматского бассейна…