Зеленые млыны
Шрифт:
Стоит Вавилон. Те же бугры, которые начали заселять еще при таврах, те же хаты в три, а чаще — в четыре окна, да и Чебрец вьется меж камней, как и прежде, только дух не тот, потускнел Вавилон, а вечереющие оконца его, которые так умели улыбаться заверше нию дня, теперь смотрят на мир хмуро, выжидательно.
Смеркается, люди возвращаются с полей, и у каждого что-то за спиной: у кого проросший ржаной сноп — от него далеко пахнет плесенью, у кого корзиночка свеклы, прикрытой ботвой на случай, если встретит на дороге немец, — дескать, для коровки несу, хотя на самом деле из этой свеклы гонят самогон, или, как его называют немцы, шнапс, воняющий сильней всего самого вонючего, — от немца, отведавшего его, так несет сивухой, что он уже никак не выглядит чистым арийцем; у кого полотняный мешочек уж и вовсе бог знает с чем, может,
— А ты чей же? Уж не летчик ли из Валахов?
— Точно, из Валахов.
— Разбило их, когда фронт был. У них штаб стоял, ну немец и дал по штабу. Одна печь осталась. А они на Восток ушли. Погнали вавилонский скот. И Лукьян ко с ними. А тебя, соколик, сбили али как?
— Сам упал…
— Ох, и падало их над Вавилоном! Наши птички легонькие, деревянные, а ихние железные. Клюнет — и нет нашей. Горит. И ты горел?
— Нет, бабушка, я не горел…
— Не могли наделать железных… А теперь, вижу, — все идете да идете… А куда? На вон ту печь с трубой? Хворост носить? Какая сила полегла перед немцем, чтоб он сгинул! Ни ветров нету, ни силы, все вымерло… А вина чья?
— Наша вина, бабушка…
— А ведь уж начали жить. Уже и хлеб за зиму не съедали, на ветряках только на дерть мололи, а то все на крупчатку да на крупчатку, белые мешки с нулевкой стояли в чуланах рядком, и — на тебе, радуйся, Отченашка! Ни ветряков, ни ветров, ни трудодней.
На горе у Зингеров стоят вязы, озаренные закатом, и перекладина цела, а качелей уж нет. Отлетал свое Вавилон…
— Мальва здесь, бабушка?
— Зингериха? Господь с тобою! И расспрашивать об ней не советую. Уже дважды или трижды приезжали к Зингерихе с обыском. Она клянется, что Мальва ушла за Днепр, с нашими. А я ж ее, сердешную, сама видала здесь, вот как тебя вижу. Рду раз ночью от Пили пихи, глядь — Мальва! Говорит: молчите, бабушка. И в слезы. Постой, говорю ей. Вы же Зингеры или кто? Вы же знались с немцами, машинки их здесь продавали. В агентах ходили. Вот и ступайте теперь, просите за Зингеров… Они думали, я баклуши била на ветряках столько лет. А я сидела там и обо всех думала… У меня голова такая, что я думаю про весь свет. Мальва вон в бегах, а я об ней думаю. А ты сейчас куда же?
— Пойду на свое пепелище…
— Там печь холодная. А я сейчас протоплю, наварю кашки. Оно хоть и оккупация, а есть надо. Тем более, с войны идешь… Народ стал скупой, вредный, есть такие, что и воды попить не дадут. А разве вы виноваты? Гляди ж, не сболтни про Мальву. Верно, чего то она стоит, раз ее фашисты доискиваются. Вот я, видишь, вольно хожу, и ничего. На черта я им! А Мальва у них — кость в горле. И еще какого то Ксаныча ищут. Даринка из плена привела. Хронт тут у нас держал. А так вроде больше никого.
— Полиция есть, староста?
— Полиция — это в Глинске. Тут — бог миловал. А старостой поставили сперва такого пса, что житья от него не было. Хуже немца. Сам из Прицкого. Какой то Штус или Штуц. Верхом домой ездил. Говорят, немцы и убили. Не знали, кто едет. А ночь. Ну, верно, такие же немцы, как вот ты. Сильно вредный был, свеклу отбирал, хлеб вытряхал из за пазухи. Вот «немцы» его и… Прямо посреди дороги. Потому и ищут Ксан Ксаныча…
— И кто ж теперь?
— Явтушок хочет. Он Голый и мы при нем голые будем. Половина сыновей на хронте, сам с хронта пришел, а чисто немец, Шваркочет по ихнему. Уж не шпионил ли до войны? Вот такие, парень, чудеса. Шпион страховал наши хаты, жег их, а мы сидели и молчали. И царство его пришло в древен Вавилон, как сказано в писании…
Иду мимо Рузиного дома, что у самой запруды, день уж кончается,
Под Пирятином нас, бежавших из плена, задержал было какой то человек, стал требовать документы. Нас было двое, мы стащили его с лошади и хотели уже отправить его душу к праотцам, а он и говорит: «Там немцы стоят. А я хочу вас завернуть, чтобы не гибли зря». — «Кто ж ты будешь?» — спрашиваем. «Староста, — говорит. — Новоиспеченный. Вчера назначили». Разошлись мы с ним мирно, еще и поблагодарили, а потом пожалели. Никаких немцев в соседнем селе не оказалось, а мы крались болотами и чуть не погибли там. Староста
п просто перехитрил нас. Это был первый староста, с которым мне довелось иметь дело. Так или иначе, а Явтушку пока не следует попадаться на глаза, хоть он и ходил в друзьях моего отца, а я был другом его сына и хоть пел он невеселую песенку.
Когда я до войны приезжал в отпуск, Явтушок не мог налюбоваться формой Аэрофлота, которую мы, курсанты, с помощью всяких хитростей, а главное, с помощью клеша трансформировали почти в морскую. «Вот это штаны! — изумлялся он, а фуражку с крабом все примерял на сыновей. — Учитесь, озорники, если хотите летать», — говорил он ошеломленным потомкам (Ясько тогда уже служил в городе Мары). Когда мой самолетик падал, мне почему то вспомнился именно этот эпизод в хате Явтушка, куда я пришел, понятно, не столько повидать хозяина, сколько показать себя, будущего гражданского летчика, тогда чуть ли не единственного на весь Вавилон. Смешно подумать, но те самые мои клеши, которыми так восхищался тогда Явтушок, теперь могут стоить мне жизни. Ведь запомнил их тогда не один Явтушок, и нет никакого способа заставить Вавилон забыть их, а оккупантам стоит только намекнуть, что есть здесь сейчас такой вавилонянин, пусть и невысоко он залетел с Глушеней…
С пепелища Валахов, где печь вся в саже напомнила коммуновский локомобиль и унесла меня в детство (только подумать — сколько зим проведено на этой печи!), иду к Рузе через ту самую запруду, на которой Бонифаций (припоминаете?) все норовил усесться вер хом на Савку, когда тот возвращался ночью от Рубана после ужина. Сейчас меня на этой запруде охватил страх: а что, если душа Кармелита и доныне блуждает по Вавилону? На пруду ночует стайка белых уток; отец накануне войны писал мне в Миргород, что решил завести белых уток, взял из инкубатора тридцать утят — может, это как раз наши? Я позвал их, стайка проснулась, зашевелилась, закричал селезень и потянул белое ожерелье в камыши, подальше от греха.
Вот и Рузнн дом, такой знакомый с детства. Я заглянул во все окна и нашел все-таки одно обжитое, в нем трепещут белые вышитые занавески, и от них веет белой печалью, а за ними — горят глаза, вовсе не безумные, не перепуганные, они прожигают мне душу насквозь, настораживают своей настороженностью. Потом рука открывает форточку и те же глаза смотрят на меня с удивлением и доверием и указывают на дверь сеней.
Иду к двери, стою, жду, но вижу — на двери большой замок. Как же так? Кто запирает тетку Рузю? Зачем?.. Должно быть, дошло уже до точки, если стали запирать… От кого-то я слышал, что немцы расстреливают сумасшедших. Вот Вавилон и запирает ее, спасает…