Зеленый папа
Шрифт:
Все захохотали. Несколько беглецов вернулись посмотреть, что происходит. Гнояк выбил перчатку, растерявшую внутренности, из рук Боби. Хуарес Трепач предложил ее спрятать: нокаутированный мог ведь потребовать, чтобы ее починили. Рыжая голова Гринго повертывалась то в одну, то в другую сторону: ну и дела!
Тут в мальчишек, глазевших на перчатку, чуть не врезался с ходу Майен Козлик, который возвратился с Галисией Перышком на велосипеде Лемуса Негра. Перышко, соскочив с велосипеда, захотел собственными руками пощупать ее содержимое, разглядеть все как следует.
— Косы Аманды!.. Косы твоей сестры!.. Ха-хаха! —
Громкий хохот заставил Рамоса поднять голову. В ушах — звон, от слабости рук не поднять, под ложечкой ноет. Все столпились вокруг нокаутированного и стали дразнить. Врун. Вовсе это и не волосы Аманды. Враки. Прессованное маисовое волокно, вот что.
Итак, все выяснилось. Инцидент исчерпан. Ссоры из-за велосипеда между Майеном Козликом и Лемусом Негром тоже удалось избежать. Можно было начинать игру: Боби Томпсон — к базе, остальные на свои места.
Полуденное солнце. Пыль столбом на горячей, сухой-пресухой земле. Боби отбивал мяч битой или «клюкой», как называли мальчишки деревянную палку с перекладиной, похожую на трефовый туз. При ударе мяч пулей отлетал от биты: остальные игроки, полукругом стоявшие перед воротами, старались левой рукой, упрятанной в перчатку, поймать его на лету или схватить на земле, если он упадет на траву. Игрок, поймавший мяч, перебрасывал его тому, кто был поблизости, а этот, в свою очередь, кидал другому — так все могли потренироваться в ловле мяча перчаткой. В конце концов мяч снова попадал к Боби, и он опять «клюковал» его игрокам.
Час тренировки. А после двенадцати, после того как колокольный перезвон всколыхнет вольный воздух полей, все возвращались домой. Боби собирал свои перчатки, нанизывал их на биту, словно раков на прут, и возглавлял шествие, комментируя игру: у Хуареса Трепача «хорошая рука» для запуска мяча по кривой и вправо и влево, — это здорово обманывает вратаря с битой. А Галисия Перышко силен на ноги, отлично бегает с мячом. Только надо научиться увертываться.
Велосипедисты Лемус и Майен следовали сзади на своих «великах», непрерывно трезвоня.
— Чертова банда смывается… Как есть черти! — ругалась старуха, подметая крыльцо, выходившее на зеленую скатерть «Льяно-дель-Куадро», и провожая взглядом Боби и игроков «Б. — Т. Индиан», исчезавших за поворотом.
— Если бы нам, служанкам, положено было разбираться еще в чем-нибудь, кроме нашего дела и Святого писания… — продолжала она ворчать себе под нос, поднимая с кирпичей тучу розовой пыли, — в чем-нибудь разбираться да судить да рядить, уж мы бы призадумались, почему забросила ребятня старые игры: не танцуют «волчок», не запускают ракеты и не играют тряпичным мячом в «птичку»; позабыли и «кошки-мышки», и «салочки», и «жмурки», и «прятки», и «вырви лук». Играют теперь в чужие игры. Здешние-то больше не годятся. Нравятся иностранные, и все только потому, что они иностранные. Раньше играли в бой быков. Один был быком, а другие — лошади, с пикадорами на закорках. Теперь не то. Гринговы игры. Может, так оно и лучше, но мне это не по нраву.
Метла вдруг застыла в ее руках, сквозь пелену розовой пыли она увидела лохматого пса.
— А, ты уже пришел?
Пес всегда бежал впереди своего хозяина, лиценциата
— Я думал, ты с кем-то разговариваешь, — сказал лиценциат, поспешно проходя мимо, чтобы не вдыхать кирпичную пыль.
— Я разговаривала с метлой…
— Значит, не с кем-то, а с чем-то…
— Все равно, какая разница…
— Нет, не все равно — говорить ли с человеком или с вещью!
— Здесь, на твоей земле, уже стало все равно. Нет больше людей, Рейнальдо.
— Рехинальдо, Сабина, Рехинальдо!
— Нету людей, — повторила Сабина Хиль. — Может быть, метла, эта моя метла, получше, чем человек. Метла метет, потому что ее заставляют мести. А люди, здешние люди сами в руки даются, так и норовят, чтобы ими пол подметали… Чего уж говорить…
— Сабина! — крикнул из своей комнаты Видаль Мота. — Согрей немного воды, мне надо побриться, и принеси полотенце!..
— Вода горячая есть. А вот полотенца чистого нет. Или обожди: может, уже проветрились те, что в патио развешаны. Я их утюгом досушу. Раньше-то можно было вешать белье на пустыре, а теперь эта шайка разбойников гоняет тут мяч палкой… И что в этом хорошего? Флювио, твой племянник, тоже с ними шляется. Хотела бы я увидеть, как его по голове трахнут.
Видаль Мота в нижней рубахе с газетой под мышкой выходил из уборной. Служанка несла в его комнату кувшин с горячей водой и только что выглаженное полотенце, еще хранившее тепло солнца и утюга.
— Ох, и сладко же пахнет белье, выглаженное паровым утюгом, — горелой сосной пахнет и золой. Потому мне и не нравится электрический утюг. Нет от него никакого запаха. Белье как мертвое. И что за прихоть бриться в эту пору? Солнце в глаза будет лезть! Обедать станешь или нет?
— Что-нибудь легкое. Ну, Сабина, придется мне сегодня снимать копию с завещания на такую сумму, на какую еще не составлялось ни одно завещание в этих краях. Я очень волнуюсь.
— Если у тебя дрожат руки, ты лучше не брейся. Не ровен час… Пойду-ка схожу за брадобреем, который тут, рядом… Чтоб привел тебя в порядок.
— Думаю, ты права. Я очень нервничаю. И совсем не попусту. Миллионы долларов… Долларики…
— Я пошла. А то будут тебе «оралики», как порежешься…
— Иди, Сабина, иди. Парикмахеру это сподручнее, у него ловче получается, — не «ловчее», как ты говоришь, «ловчее» не говорят.
— Ладно, говорю, как умею.
Миллион долларов. Точной суммы он не знал. И в. ожидании парикмахера тешил себя воспоминанием о ляжках Ла Чагуа, певшей песенку «Принцесса доллара»:
Я зовусь Принцессой доллара и соперниц не имею…Все хотят меня в любовницы,а любить я не умею…Ложь! Ла Чагуа умеет любить! Берет дорого, но любить умеет! Стерва! Как она смеялась, когда он ей пел:Охотник целил в голубку;напрасно порох истрачен,хоть трижды стрелял картечью.Ему не поймать удачи:то мимо, то просто осечка…— Слава богу, что крыльцо подмела… — прошептала Сабина Хиль, когда у дверей дома остановился автомобиль раза в три больше гробницы святого Филиппа.