Зелменяне
Шрифт:
— Цалка, посмотри: красивая фигура?
На обратном пути они шли полем. Рожь уже налилась. Ни единого шороха. Тишина. Горячие стрижи скользили низко над рожью, а в вышине пылало солнце сплошным огнем. Они затерялись во ржи. Только время от времени Тонькина красная косынка выныривала из ржи крупной каплей крови. Тонька пела:
Ох ци мне, ох! На болоце мох. Хлопец па дзяучынцы Сем гадоу сох. Сох та ён, сох, Высах,6
Она пела, а Цалел в этот жаркий день тащился за ней вместо тени.
Он думал: «Тонька, ты что-то ко мне равнодушна. Можно даже сказать, что ты относишься ко мне холодно, и мне это не нравится, потому что я, видимо, немного влюблен».
Он обронил тихий, затаенный вздох, который, как известно, является худшим признаком этого розового недуга.
В город вошли они с другой стороны. Зной, который лился с перегретых железных крыш, был здесь еще гуще.
Энская разрытая улица походила на фабрику. Во всю длину ее стояли рабочие, голые по пояс, с лопатами и ломами в руках. Прокладывали рельсы для трамвая. Косое солнце отражалось на голых отшлифованных плечах, как в зеркалах. Несколько сот загорелых спин спокойно двигалось в ритме труда. Мускулы скользили и струились смуглыми волнами по человеческой реке. Рельсы сваривали ацетиленом. Печурки, обмазанные глиной, кроваво-красно тлели в сверкающем воздухе. Время от времени где-то, среди группы обнаженных тел, с шипением взрывался ацетилен. Синий огонь рассыпался фосфорическими звездочками, и над мокрыми, вспотевшими телами поднимался пар, как в бане. Работали молча, и в этом раскаленном молчании брали начало два ряда длинных, черных, твердых рельсов. Возле них мелькали голые люди, обтачивавшие стальные опухоли на сплавленных стыках.
— Правда, красиво? — спросила Тонька.
— Да, красота человеческого труда, — ответил Цалел, как по книжке.
Тонька сказала:
— Есть песня зелменовского поэта Кульбака, которая все время вертится у меня в голове:
И время приспело Парням загорелым Душою и телом Отдаться борьбе За великое дело, Что в муках созрело И в каждом отважном Бурлило и пело.— Да, — согласился Цалел дяди Юды, — хорошее стихотворение!
Потом они брели уже усталые и даже дулись друг на друга. Тонька бесцеремонно дразнила его, ехидно спрашивая, принадлежит ли он, Цалел, к числу парней с красивыми телами. Он оправдывался:
— Я все еще придерживаюсь взгляда, что дух творит тело.
— А что еще тебе остается сказать, Цалка?..
Его вдруг взяла досада: зачем возится он с этой пустой
Когда Цалел уже собирался войти в дом, она его вдруг нежно взяла за небритый подбородок:
— Ты влюблен в меня, котик?
Снова о Цалеле
Цалел слонялся по двору. Он ходил сам не свой, как лунатик, галстучек у него сбился набок.
Дядя Ича, который наблюдал из своего окна за порядком в реб-зелменовском дворе, остановил швейную машину. Дядя Ича долго, с подозрением следил за тем, что делает Цалел, и как только установил, чем тут пахнет, вышел во двор предупредить о несчастье.
Прежде всего он побежал к дяде Юде. И надо же так случиться, чтобы дядя Юда был не в духе, — он схватил палку, этот дядя Юда, и стал гнать своего преданного брата из дому.
— Что ты скажешь на этого козла Ичку, — раскричался дядя Юда, — он уже лезет из кожи вон!
Дядя Ича едва успел выскочить и придержать дверь снаружи, чтобы этот сумасброд за ним не погнался, и там, за дверью, он дал себе зарок не вмешиваться.
— Какое мне дело, в конце концов! Да повесьтесь вы все!
Дядя Ича снова сел за машину и уже больше не вымолвил ни слова.
Летний день ушел восвояси, и двор реб Зелмеле в темно-золотистых огнях четко выделялся всеми своими углами. Зелменовы сидели расстегнувшись у порогов и понятия не имели, что готовилось у них под самым носом.
К полуночи вдруг послышался дикий крик. Это кричал дядя Ича.
Реб-зелменовский двор оцепенел от ужаса. Повыскакивали голыми из домов. В темноте белели длинные женские рубахи, метались растрепанные бороды. Крики доносились откуда-то сверху — кажется, с чердака дяди Юды.
Маленькая грустная жёнка стала расталкивать дядю Фолю:
— Вставай, во дворе людей режут! Фоля, сжалься наконец, встань!
Дядя Фоля сердито повернулся на бок и проворчал в усы:
— Пропадите вы пропадом! Мне чуть свет вставать на работу!
Но так как его женка тащила из-под головы подушку и все не отставала от него, он сошел, сонный, во двор и стал, пропуская ступеньки, подыматься по лестнице, ведущей на чердак дяди Юды.
Крики сразу же прекратились.
Все стояли, сгрудившись, и дрожали, задрав головы к чердачному окошку.
— Надо бежать за Берой, без него здесь ничего не сделаешь! — У Зелменовых зуб на зуб не попадал.
Примчался Фалк дяди Ичи с электрическим фонариком на груди, с револьвером в руке, одним словом, вооруженный по всем правилам, и тоже бросился к чердаку:
— Скажите, разбойники, что там происходит?
Вскоре жидкое электричество Фалка вылилось обратно из чердачной дверцы, и все услышали его невнятную, торопливую речь:
— Ничего особенного. Цалел повесился!
— Что?
— Насмерть?
— Нет, как всегда, так же, как всегда.
Дядя Ича действительно не вмешивался. Он только остался сидеть в темноте у порога, чтобы посмотреть, что тут будет. Поздно ночью он увидел, как Цалка выбежал без куртки из дому, схватил лестницу у сарая, поднял ее, что было явно ему не по силам, и приставил к стене дома. Потом он, как одержимый, бросился к чердаку.
Спрашивается: должен был дядя Ича тогда пойти за ним или нет?