Земля людей
Шрифт:
И ты шел. И кончиком ножа с каждым днем все больше надрезал сапоги, чтобы они могли вместить твои отмороженные, распухшие ноги.
Я слышал от тебя удивительное признание:
«Видишь ли, начиная со второго дня, больше всего уходило сил на то, чтобы не думать. Я слишком страдал. И положение было уж очень безнадежным, чтобы иметь мужество идти, надо было поменьше размышлять о своем положении. К несчастью, я плохо управлял сознанием, оно работало, как турбина. Однако я мог все же отбирать для него образы. Я настраивал его на какой-нибудь фильм, на какую-нибудь книгу. И эпизоды быстрой чредой проносились передо мной. Затем
И все же как-то раз, поскользнувшись, лежа ничком на снегу, ты больше не захотел подняться. Так поверженный боксер, внезапно утративший желание продолжать схватку, прислушивается к счету секунд в чуждом ему мире — до десятой, после которой все кончено.
«Все, что я мог, я сделал. Надежды нет. Зачем упорствовать, зачем мучиться еще?» Тебе достаточно было закрыть глаза, чтобы мир обрел покой. Чтобы пропали и кручи, и ледники, и снега. Стоило лишь прикрыть магические веки — и не было больше ни ударов, ни падений, ни раздирающей боли в мышцах, ни жгучего мороза, ни давящего груза жизни, который тащишь за собой, как вол в упряжке тянет тяжелый воз. Ты уже чувствовал, как ядовитый холод, подобно морфию, погружает тебя в блаженство. Жизнь жалась к сердцу, последнему пристанищу. Нечто нежное, драгоценное свернулось комочком внутри тебя. Мало-помалу сознание покидало отдаленные утолки твоего тела — этого животного, уже насытившегося страданием, — и оно начинало относиться ко всему с безразличием мрамора.
Совесть — и та начинала замирать. Наши призывы больше не доходили до тебя. Или, точнее, превращались в грезы. Ты радостно откликался на эти призывы, но откликался в грезах, воображаемой ходьбой, — и большие легкие шаги без усилия выносили тебя на простор равнин. Как свободно скользил ты в мире, ставшем столь ласковым к тебе. Скупец! Ты решил, Гийоме, не дарить нам себя, не возвращаться к нам.
Угрызения совести всплыли из глубины твоего сознания. К грезам примешалась вдруг явь — точные факты. «Я подумал о жене. Страховой полис избавит ее от нищеты. Да, но дело в том, что страховой полис…»
В случае исчезновения юридическая смерть наступает лишь через четыре года. Этот факт встал перед тобой с такой очевидностью, что заслонил все другие образы. Ведь ты лежал, распластавшись на крутом снежном склоне. С наступлением лета тело твое вместе с грязью покатится вниз в одну из тысяч расселин Анд. Ты знал это. Но ты знал также, что в пятидесяти метрах перед тобой скала!
«Я подумал: если подымусь, может быть доберусь до нее. Прижать бы тело к этой скале — и летом его найдут».
Ты поднялся, а поднявшись, безостановочно шел две ночи и три дня.
Но ты не верил, что сможешь уйти далеко.
«Я догадывался по многим признакам, что близится конец. Вот один из них. Каждые два часа я вынужден был останавливаться, чтобы еще немного разрезать сапоги, натереть снегом распухшие ноги или попросту дать передохнуть сердцу. Но в последние дни я начал терять память. И вот, когда я вновь шагал после очередной передышки, меня вдруг озаряло: каждый раз на остановке я что-нибудь забывал. В первый раз — перчатку, а это не шутка в такой мороз! Я положил ее перед собой, но, уходя, забыл поднять. За перчаткой последовали часы. Затем нож. Затем компас. С каждой остановкой я становился беднее…»
«Спасение лишь в том, чтобы сделать шаг. Еще шаг. Начинаешь всегда с одного и того же шага.
Клянусь тебе, я вынес то, чего не вынесло бы ни одно животное».
Я не знаю ничего благороднее этих слов. Я вспоминаю эти слова, которые определяют истинное место человека в природе, делают ему честь, меряют подлинной мерой его величие.
Когда ты погружался в сон, сознание выключалось, но ты просыпался — и вновь оно воскресало в изломанном, помятом, обожженном морозом теле — и снова властвовало над ним. И тогда — тело было лишь послушным орудием, тело было лишь слугой. И эту гордость обладания послушным орудие?.! — ты тоже умел выразить, Гийоме!
«Представляешь себе, я уже шел трое суток… без пищи… сердце начинало пошаливать… Так вот! Взбираюсь по отвесной скале над пропастью, выкапываю ямки, чтобы упереться в них кулаками, и вдруг чувствую — сердце сдает. Замрет — и снова в ход. Работает с перебоями. Чувствую, замри оно чуть подольше — я полечу в пропасть. Не двигаюсь, прислушиваюсь к себе. Никогда, слышишь, никогда в самолете я так не ощущал свою связь с мотором, как в эти несколько минут ощутил свою связь с сердцем. Я говорил ему: еще одно усилие! Ну еще, еще раз. Но это было надежное сердце! Замрет — и всегда снова в ход… Если бы ты знал, как я гордился моим сердцем!»
В Мендосе, в комнате, где я выхаживал тебя, ты, наконец, забывался тяжелым сном. А я думал: сказать ему о его мужестве — он только пожмет плечами. Но воспевать его скромность — тоже было бы предательством. Он стоит выше таких банальностей. В этом пожатии плечами — вся его мудрость, завоеванная опытом. Он знает: коль скоро человек уже попал в передрягу, он не пугается. Только неведомое страшит человека. Но для того, кто столкнулся с ним, оно перестает быть неведомым. В особенности когда глядишь на него с такой ясной прозорливостью. Мужество Гийоме — это прежде всего следствие его прямоты.
И все же основная его доблесть не в этом. Величие его души — в сознании ответственности. Ответственности за себя, за доверенную ему почту, за товарищей, которые надеются — от него зависит их горе или радость; сознание ответственности за то новое, что строится там, у живых, к чему и он должен приложить руку. Ответственности, хотя бы и самой малой, за будущее человечества, — в той мере, в какой оно зависит и от его работы.
Он из числа людей с большим сердцем, с широким кругозором. Быть человеком — это чувствовать свою ответственность. Чувствовать стыд перед нищетой, которая, казалось бы, и не зависит от тебя. Гордиться каждой победой, одержанной товарищами. Сознавать, что, кладя свой кирпич, и ты помогаешь строить мир.
И таких людей пытаются сравнивать с тореадорами или с игроками. Славят их пренебрежение к смерти. Плевать я хотел на пренебрежение к смерти. Если в основе его не лежит сознание ответственности, оно лишь признак нищеты духа или избытка юношеского пыла. Я знавал одного молодого самоубийцу. Не помню уже, что за любовное огорчение побудило его точнехонько всадить себе пулю в сердце. Не знаю, какому литературному соблазну он поддался, натянув перед этим белые перчатки. Но, помнится, эта жалкая попытка блеснуть оставила у меня впечатление не благородства, а нищеты. Итак, за этим милым лицом, в этом человеческом черепе ничего не было, решительно ничего. Если не считать образа какой-то глупенькой девчонки, похожей на множество других.