Земля наша велика и обильна...
Шрифт:
Я возразил:
– Прошли те времена, когда наши могли вот так жертвовать собой!
– А если шахиды?
– Тех по мордам узнают, – сказал я, но сам ощутил, что прозвучало не очень убедительно. – Ладно, быть убитым – профессиональный риск всех президентов. К тому же движение за вхождение в Америку приняло такой размах, что уже не остановить. Буду я президентом или нет, но Россия на этот раз и запряглась на диво быстро, теперь попрет и без меня.
Куйбышенко спросил недоверчиво:
– Вы вправду такой… самоотверженный?
Я развел
– Конечно, общечеловеческая зараза и меня покоррозила, очень хочется быть живым… но когда такие ставки, то отдельной жизнью можно и, как говорится, пренебречь. Хотя, конечно, свою почему-то жалко.
Терещенко, мой нынешний начальник охраны, сказал примирительно:
– Хорошо, трибуну привезем с собой.
Охранники переглянулись, один сказал задумчиво:
– Да, это хоть и мелочь, но все-таки…
– А что за трибуна? – осведомился я. – Если в универе, где я планирую сделать первое выступление, то там все есть…
– Наша не простая, – сообщил Терещенко, – с виду обычная, но на самом деле из прочнейших кевларовых листов с титановыми прокладками. Из гранатомета не пробить, разве что из танка… И размеры хороши, будете не до пояса, как вы любите, а только голова и плечи. Уверяю вас, это все равно опасно. Очень.
– Вы мне еще каску или шлем предложите, чтобы посмешищем был!
– Никто нашу трибуну не отличит от обычной!
Я устало махнул рукой.
– Ладно, тащите свою. Но выступать буду.
Первое программное выступление я в самом деле решил сделать в стенах родного университета, где преподавал лет десять, где знаю все старшее руководство, да и меня многие помнят, хотя часть этих многих вспоминает с тихим ужасом.
Репортеры ждали у центрального входа, но служба безопасности провела меня через черный ход, там нет посторонних, а оттуда мы проследовали в кабинет ректора. Он вышел встретить, мы подали друг другу руки, я не был с ним дружен раньше, но смутную взаимную симпатию испытывали, хоть и принадлежали к несколько разным философским школам.
– Борис Борисович, – произнес он с чувством, – вот уж не ожидал, что один из наших профессоров пойдет в политику! Я имею в виду, так высоко. Да еще так стремительно и сенсационно. Все-таки от профессорского состава все ждут солидности, окаменелости, даже ископаемости…
Он проводил меня в кабинет, там уже расположились Когут, проректор, филолог номер один в России, и Уланцев, декан философского факультета.
Ректор объяснил:
– Пока там заполняется зал, успеем чайку или кофейку. Или предпочитаете поэкстраординарнее?
– Что вы имеете в виду? – спросил я.
– Теперь в моде всякие добавки…
– Професору надлежит быть старомодным.
– Тогда кофейку?
– С превеликим удовольствием.
Мы обменялись рукопожатиями с Когутом и Уланцевым, шевельнулось теплое чувство к этим недавним коллегам, хотя оба смотрят, как на опасного зверя, вселившегося в шкуру нормального по всем показателям профессора.
Незнакомая
Мы расселись, даже здесь соблюдая иерархию, раньше я никогда в этом кабинете не сидел так высоко. Пару минут прихлебывали кофе молча, все поглядывали на меня с осторожностью. Я вроде бы прежний Зброяр, но того знали как облупленного, хоть и несколько сторонились из-за радикальных взглядов, но сейчас я вообще непонятная и грозная величина, вроде приближающейся к Солнечной системе темной звезды. То ли разнесет все вдрызг, то ли разнесет не все, или же в лучшем случае пройдет мимо, вызвав только магнитные бури, наводнения и гибель каких-нибудь динозавров.
– И что будущее нам готовит? – заговорил с осторожностью Когут. – Учить мне английский, китайский или автомат Калашникова?
– Что-то слишком часто об этом спрашивают, – заметил я. – Когда люди еще не могут оформить чувства в ясные четкие мысли, а только ощущают приближение грозы или потрясения основ, это проявляется в виде аллергии, псориаза или чесотки – я имею в виду, как вы уже поняли, анекдоты.
Это они не поняли, но, когда разъяснил, закивали, что да, понятно, именно в анекдотах и проявляется первичная реакция общества на приближающиеся потрясения, социальные сдвиги, изменения в моральных ценностях.
– А насчет языка, – произнес я с осторожностью, – то красив наш русский язык, очень красив. Даже наряден… Я понимаю, что преподавать его – одно удовольствие.
– Не могу не согласиться, – сказал Когут с превеликим удовольствием. – Но почему так печально? Есть причины?
Сам знаешь, мелькнуло у меня в голове, но ответил вежливо:
– Потому что это язык песен. Это язык большой и вольной души! В русском языке особая красота, которой нет в английском, красота звучания, когда смысл неважен, когда, как у нас верно говорят, «душа поет». Пение души заменяет смысл, что единственно верно для поэзии, ведь поэзия – это голос сердца, но ни в коем случае не ума, ум только все портит…
Когут слушал с удовольствием, переспросил:
– А где же «но»? Я отчетливо слышал его в интонации.
– Вот-вот, – сказал я, – в интонации. Интонациями русский язык тоже богат, как никакой другой. Однако же за последние десять лет, едва подняли железный занавес, в русский язык хлынуло столько английских слов, что их уже половина, если не больше…
Уланцев фыркнул:
– Мода!
– Если бы, – сказал я невесело. – Увы, английский язык куда больше подходит для общения в научной среде… да что там научной. Мы сами не можем обходиться без этих «менеджментов», «ваучеров», я уж не говорю про «коммунизмы» или «капитализмы». У каждого у нас на столе комп, все принимаем факсы, отправляем емэйлы, ходим на сайты, скачиваем драйверы… И не потому, что русских слов таких нет, мол, опередили, но по-русски все будет длинно и неуклюже.