Земляки
Шрифт:
Ночь. В свете керосиновой лампы грозно поблескивает висящая на стене коса. Яська, одетый в чистую рубаху, с котомкой за плечами, по очереди гладит светло-русые головки выстроенных по росту младших братьев и сестер. Леония сует ему в руку узелок, отец снимает с себя сапоги и протягивает их Яську. Натянув сапоги, Яська опускается на колени перед иконой. Отец становится рядом с ним. Повторяя вслед за отцом слова клятвы, Яська торжественно произносит:
— Всем, что власть надо мной имеет, клянусь… что дороги к дому своему не забуду и на землю свою ворочусь…
— …Потому как ты создал ее и нам предназначил, — шепчет «американец» слова давнишней клятвы. Он стоит во дворе братова дома и, держа на руках маленькую Аню, пытается отогнать нахлынувшие было воспоминания о печальных событиях, вынудивших его бежать в Америку. Правда, Каргуль оказался жив, ко ранен он был очень тяжело…
— И чего ты. Яська, защищал тогда своей косой? Пол-ладони земли? За такую глупость чуть человека не порешил. Ведь он с тех пор всю жизнь одним легким дышал…
— Yes, а я с тех пор молился о смерти для него, — Яська с удовлетворением кивает в такт словам седой головой. — Где я ни работал — и на сталелитейном заводе, и на ферме, и когда varnischer, то есть полировщик, был — ни один день я не начал без молитвы: «Будь милосердный, боже, и выдерни его с этой земли как траву сорную…» Из-за Каргуля я остался без родина!..
— А теперь вот эта земля наша, — говорит Казимеж, подчеркивая слово «эта».
Яська делает вид, что не слышит. Причмокивая губами, он строит девочке смешные рожицы, подбрасывает ее на руках. Поворачиваясь при этом то в одну, то в другую сторону и щуря глаза от солнца, он исподтишка рассматривает двор брата.
— Very nice… Стодола каменный, — негромко замечает он. — И конюшня… Но у наш тятя воздух совсем не так пахнул… По-нашему. — Как бы желая еще раз проверить, что за воздух на новой, «чужой» земле, Яська делает глубокий вдох и недовольно качает головой.
— Вон яму с навозом открою и обратно, как у тяти, воздух будет… — не сдается Казимеж.
— Ну и солнце сегодня, — отирает взмокшие виски Яська.
— Солнце такое же, как и у тяти…
Братья останавливаются у распахнутых ворот большого сарая. Внутри поблескивают под солнечными лучами фары трактора.
— Твой?
— С соседами артельный, — отвечает Казимеж и, видя по лицу брата, что тот не понимает, добавляет, махнув рукой, — ты по-польски вовсе слабо кумекать стал…
Яська замечает, что за ним наблюдают через забор какие-то люди.
— А как соседи?
— Соседов-то у меня столько, сколько свет сторон имеет. — И, указывая на дом с острой красной крышей, Казик поясняет: — Этот вот сосед под Познанью батраком был, парень очень даже порядочный, хотя и не из нашинских, не из-за Буга родом. А вон тот, Вечорек Антони, автохтон, значит…
— Где это лежит?
Казимеж грустно качает головой: старший-то он старший, Яська,
— Автохтон — это значит тутошний поляк, местный, силезский. Мы-то первые сюда, в Силезию, приехали, а он еще до нас, до войны тут жил! А вон с этим соседом, какого дом ближе всех к нам стоит, наша жизнь вовсе неразлучная, будто нас одна мать родила…
— Хороший человек?
— Свой, — отвечает Казимеж, как-то особенно подчеркивая это «свой». — С него здесь и началась Польша.
— Польша? — изумленно переспросил Яська.
— Послушай ты, Яська, что я должен тебе сказать. Даже слепой и тот, говорят, на часах разглядит, когда его час пробьет. А мой час в Кружевниках над самым ухом у меня пробил, и знал я твердо-натвердо, что нечего мне из-за пяти минут торговаться. «Пришло время прощаться с отцовским полем!» — сказал я себе и даже заплакал горько, хотя и без слез… — Казимеж снимает шапку, точно снова прощается с полем.
— Sure… С тем самым полем, где я оборонял землю нашу… — Яська жестом обвинителя тычет пальцем в грудь брата.
— Послушай ты, Яська, об Ноевом ковчеге, что поплыл по рельсам с востока на запад через потоп жизни, какой в сорок пятом годе получился, когда стали нищету нашу как сорняк вырывать и землю от государства давать… Кто согласный был ехать в те края, откуда немцев повыселили и какие нашей Польше обратно возвратили, тот, пожалуйста, получай товарный вагон и — айда! Поднялся и я с семьей. Сели мы в вагон и поплыли вперед, в даль неведомую. А в ту пору всякая и каждая дорога «на Берлин» вела. И так, день едешь — два стоишь, в неделе семь дней имеется, в месяце четыре недели, а в нашем поезде сорок и еще восемь штук вагонов было, а рельсов перед паровозом никак меньше не становится, зато сухарей в мешке-то все больше да больше убывает, а я с собой, окромя клячи, семьи, живота Марыни, в котором дите зрело, еще вез немножко нашей Польши — мешок с землей, какую взял с нашего поля к отцовской могилы…
Медленно ползет товарный состав по пустым, безлюдным местам. Из открытых дверей вагонов торчат дымящие трубы печурок, некоторые вагоны без крыши. Внутренность вагона, в котором едет семейство Павляка, напоминает вифлеемскую конюшню: с одной стороны стоит лошадь, с другой — лежит на нарах Марыня. Бабка Леония сидит возле печурки и держит на коленях мешочек с кружевницкой землей.
Монотонно стучат колеса поезда, монотонно бормочет бабка слова молитвы. Витя с отцом стоят у открытых дверей вагона, вглядываясь в ползущий мимо пейзаж, в вымершие глухие улочки какого-то брошенного людьми городка…
— Тять! А сколько Ной со своим ковчегом по воде плыл?
— Меньше нашего, но тогда железной дороги не было еще.
— Тять, а тять… — снова зовет Витя минуту спустя.
— Ну чего тебе?
— А где эта дорога железная кончается?
— Там, где на нее рельсов не хватило.
Некоторое время они молча смотрят вдаль, на безлюдное поле и пересекающую его дорогу. Вдруг Витя замечает фигуру человека.
— Ой, тятя, человек! — кричит он.
— Где? — оживляется отец, но тут же разочарованно машет рукой. — Э-э, какой это человек, здешний, наверное…