Земляничная поляна
Шрифт:
Проша слушает их, а не меня.
— Сержик! — Из–за дома выходит тетя Аня, вытирая испачканные землей руки о жесткий, как наждачная бумага, брезентовый фартук. — Сержик, — удивленно повторяет она, не слыша моего ответа.
Ну почему обязательно Сержик, ведь можно назвать Сережа, Серега. Так ведь нет, придумала какое–то производное от ежика или ершика.
— Ты почему такой хмурый? — не унимается тетка. — Посмотри, какая погода. Прелесть! — Она вскидывает руки вместе с фартуком. — Шли бы погуляли.
— Ладно, — соглашаюсь я.
— Сходите
— Угу, — выдыхаю я.
— Ты вчера хорошо погулял? — несколько настороженно интересуется тетка.
— Нормально, — отвечаю я и чувствую, как у меня краснеют уши. Дурацкий детский атавизм: когда вру, краснеют уши. А как сказать правду?
ЗЕМЛЯНИЧНАЯ ПОЛЯНА
Мы сворачиваем с большой дороги, петляем по суетливо извивающимся тропинкам, и вдруг на нас накатывает звенящая солнечная прозрачность бора. Бор величав и спокоен, как кафедральный собор. Высокие и могучие деревья с грустью атлантов взирают на базарную трескотню кузнечиков в некошеной траве, на вентиляторный шум шмелей и золотистых мух.
— Красотища–то какая! — первой восклицает Тамара, одна из сестер–близняшек.
— Как в кино, — хихикает Виталик и смотрит на Алика, который привел нас сюда.
— Глупости все это, — хмыкает Алик. — Тут только желуди по осени собирать. Идем дальше.
И мы идем. И приходим на большую поляну, даже не поляну, а луг, убегающий к густым, похожим на свалявшуюся зеленую проволоку зарослям, за которыми скрывается тихая лесная речка. И мы обнаруживаем под шелковистой, переливающейся от слабого ветерка травой красные россыпи — землянику. И мы устраиваем земляничное пиршество. И, глядя па восхищенные глаза Ольги, мне очень хотелось подойти к Алику и, как это часто делал он, похлопать его по плечу и сказать: «Ну, ты молодец, паря!» Но не успел — за меня это сделали Мишка н Катя.
…Я лежу и смотрю в небо. Оно бесконечно голубое и звеняще чистое.
— Ты кем хочешь стать? — спрашивает меня Алик,
Я слышал, как он подошел и тяжело рухнул на землю недалеко от меня. Он провожал ребят и девчонок до брода, а теперь вернулся, чтобы дождаться, пока они напьются.
Мне совсем не хочется отвечать и вообще что–либо произносить. Мне кажется, если я что–нибудь произнесу, то слово, выдохнутое изо рта, превратится в шарик и медленно полетит вверх и всосется в эту бесконечную голубизну. И все же я отвечаю, почти шепотом:
— Точно не знаю.
— А я хочу в мореходку. Поплаваю, посмотрю мир, себя покажу. Прибарахлюсь.
— Ты счастливый человек, — вздохнул я. — Все знаешь.
— Человек… — Алик приподнялся на локтях, и теперь сквозь заросли травы я видел плотный ежик его волос. — Человек должен делать свою жизнь сам, своими руками. А для этого надо развивать волю, характер. — Он говорит так уверенно, словно повторяет хорошо заученный текст. — Надо быть хозяином на земле и во всем. Мне отец всегда
— Конечно, — выпускаю я в небо очередной шарик.
— А я бы сказал — не гор то, а сильно!
Прямо мне на грудь прыгает кузнечик. Он торопливо потирает ножками слюдппкп–крылья, шевелит усиками. Я задерживаю дыхание, чтобы не испугать кузнеца, но он, словно спохватившись, расправляет крылья и пружинисто взлетает.
— Если бы я смог, я бы стал художником, чтобы когда–нибудь нарисовать такой день, — говорю я, не отрывая глаз от слепящей голубизны. — Представляешь? Тебе плохо, тоскливо, а ты взглянул на такую картину, и все изменилось.
— Веселят только карикатуры,'—безобидно смеется Алик. — Вот я в газете недавно видел — живот надорвешь. А в «Крокодиле» знаешь какие бывают? Отец говорил, что сейчас живопись свой век отжила. Нынче век кино.
— Но в кино тоже художники работают…
— Мальчишки, — обрушивается на нас голос Тамарки, — Мишка такую заводь нашел, там такие кувшинки растут, ну красотнща!
— Ну и пусть растут, — отмахивается Алик.
— Но знаешь, как там красиво! — не унимается Тамара.
— Пусть нарвет да принесет, посмотрим.
— Ну вас! — досадливо машет рукой Тамарка и убегает.
— Здесь тоже было красиво! — кричит ей вслед Алик.
«Почему было? — удивляюсь я словам Алика. — Ведь солнце осталось, небо осталось, тишина осталась». Я поднимаюсь и оглядываюсь по сторонам. Вся трава на поляне примята, словно здесь лежало стадо бизонов.
Как рассказать о вчерашнем вечере, о том, как мы вдвоем с Ольгой пошли на реку? А ребята на поляне, еще недавно близкие и хорошие, стали далекими и чужими?
Мы остановились на обрывающемся покатой песчаной насыпью берегу. Теплый, влажный и густой туман, повисший над смолянистой водой, облизывал ноги.
— В августе я уезжаю, — сказала Ольга, внимательно рассматривая пышную вату тумана, клубящегося внизу.
— Так мы все…
— Я уезжаю на юг с родителями, может быть и в конце июля.
Сердце подпрыгнуло. Быстро застучало, пытаясь столкнуть навалившуюся на него ледяную глыбу. Почему она уезжает, почему она говорит «я», ведь отныне и навеки должно быть «мы»? Мне надо ей об этом сказать. Сообщить, что отныне и навсегда мы будем все делать вместе. А я-то дурак… Сейчас я ей скажу все прямо… Прямо сейчас.
— Тоже… я, уезжаю, я, — выдавил я из сжавшегося почти до удушья горла. Выдавил, понимая, что это совсем не те слова, и маленькие резиновые молоточки глухо застучали в тисках. — Я, — выдохнул я, — и мы.
Я не видел ее лица, но чувствовал ее. улыбку. Она улыбалась!
Моя рука, нет, теперь она была не моя, а чужая, словно одеревеневшая, потянулась к ее руке. Вот ее пальцы. Тонкие, такие теплые и почему–то тоже застывшие. Я их едва касаюсь, и по телу пробегает судорога. Перебираю один за другим се пальцы, пока не ощущаю в своей ладони ее ладонь. Ладонь оказалась очень узкой и мягкой.