Зенит
Шрифт:
Зубров… друг Зубров, любивший поговорить со мной, поспорить не без тайного, как догадывался я, намерения — выудить у меня знания по политике, истории, — он довел меня до слабости в ногах, я шатался, а мелькание столбов за окном превратилось в фантастический танец призраков.
Зубров молчал. Слова не сказал. Только тяжело вздыхал — так, словно я погибаю и ему очень жаль меня.
В купе вошел Колбенко, отстранил меня, заслонил своей спиной от следователей:
— Вы долго намерены мурыжить парня? Лицо Тужникова недобро передернулось.
— Мы не
— Какую истину? Нашли занятие. Для забавы, что ли? Никуда не денутся наши красавицы. Не иголки в сене. Догонят. Номер эшелона знают… номер части… место дислокации. Будто они первые отстали. Тысячи людей отстают от своих эшелонов.
Зубров поднялся, поправил ремень:
— Догонят, говоришь? — Свистнул: — Фъюить. Наивный вы народ. Дезертировали ваши красавицы. Де-зер-ти-ро-ва-ли! Любому дураку ясно.
Как взрывом оглушил меня его вывод. И я решительно запротестовал, крикнул: — Нет! Нет!
— Одна — полька, другая — финка…
— Они — советские!.. И не финка она! У нее отец русский, полковник нашей армии! А Жмур — коммунистка!
При этом напоминании тяжко вздохнул Тужников. Они как бы поменялись ролями: теперь говорил Зубров, а Тужников грустно вздыхал; потом я понял, как он, службист, переживал возможное дезертирство девушки-офицера, неделю назад принятой в партию.
— А землю целовала… — упавшим голосом вспомнил он.
Меня возмутило их страшное подозрение. Забыв про субординацию, я продолжал громко, по-комсомольски, оспаривать:
— Нет! Не может этого быть! Не может! Голову даю на отсечение.
— Не бросайся заранее головой. Выясним, почему некоторые так настойчиво упрашивали отпустить их.
— Я не упрашивал! Разве я упрашивал, товарищ, майор?
Тужников не ответил. Не хотел отвечать? Или не успел? Мог не успеть, потому что, гневно побагровев, сурово и угрожающе заговорил Колбенко:
— Имейте в виду, Павла я не дам вам съесть!
— Странная у вас терминология, Константин Афанасьевич. Непартийная. Кто кого хочет съесть?
— Не тебе учить меня партийности!
Они стояли в узком проходе лицом к лицу, оба пунцовые. Я решительно втиснулся между ними:
— Не нужно, Константин Афанасьевич.
Да и Тужников словно бы испугался, мирно попросил:
— Товарищи, товарищи… Весь вагон слышит…
Несказанно мучительную — до сердечной боли в свои двадцать четыре года — провел я первую в жизни бессонную ночь. Были бессонные ночи во время боев в Мурманске. Но как там хотелось спать! Засыпал стоя, уткнувшись лбом в горячий затвор, в плечо наводчика или упав на гору ящиков со снарядами.
А тут — покачивается вагон, ритмично стучат на стыках рельс колеса, смачно храпят соседи в моем купе и рядом. Спать бы да спать… И мне хорошо спалось на ходу, хуже — на стоянках. Офицеры шутили: «Устроили нам санаторий на колесах. За всю войну отоспимся».
Отоспался и я. Когда теперь усну? Жестко, неудобно. А ворочаться боялся, чтобы никого не разбудить. И без того Колбенко услышал, что не сплю — наверное, и ему
— Спи! Пастух!
Действительно — пастух. Когда-то в детстве пас телят и часто их терял. И очень боялся отцовской лупцовки, не боли боялся — стыда, хотя отец никогда не ударил меня. Бил дядька, телята почему-то чаще всего забредали на его посевы и делали потраву. Дядькиной розги боялся, но не стеснялся, даже озорно дразнился: «Поймай, достань!»
Какие розги и от кого получу сейчас? Нет, страха не было. За себя. Хотя встревоженность Колбенко напугала, пожалуй, больше, чем допрос Тужникова, зловещее молчание Зуброва. По-прежнему жил протест против его невероятного подозрения Лики и Ванды в дезертирстве. Все существо мое протестовало. Не дай бог, случись это, и я, кажется, потерял бы веру во всех людей, во все идеалы и в первую очередь — в себя самого, в свое понимание человеческой, девичьей психологии, в свое сочувствие к ним, кому судьба уготовила совсем не женское дело — воевать. Я бы возненавидел весь род Евин.
Я верил: Ванда и Лика вернутся! Однако после глубоких переживаний, в бессонную ночь — какие только мысли не лезли в голову! Прокручивал по многу раз, как ленту в кино, все, что знал про Ванду, что слышал от нее, все ее проказы, фокусы и все разумные поступки. Появление на батарее осенью сорок второго… Что ее потянуло к англичанам? Девичья беззаботность? Архангельская портовая развязность? Ни одна из наших девчат до этого не додумалась бы. А Ванда и в ранге командира СОН удивилась моему вопросу: «А что здесь такого? Подумаешь, крамола! Да, ходила в порт и в Архангельске, говорила с моряками — для упражнения в английском. Я лучше своих учителей знала язык».
И во время войны возила с собой учебник английского языка. Зачем ей так нужен чужой язык? Нет, это не мой бессонный вопрос. Тужников его задавал. Тогда показалось нелепым подозрение замполита. А вот же крутится. Ванда за два года выросла до младшего лейтенанта. Ванда лучше многих командиров разбирается в схемах локаторов. Не только сама похвалялась знаниями — их подтверждали инженеры, преподаватели ее курсов, приезжавшие в дивизион в качестве инспекторов.
Для того чтобы дезертировать, она потратила столько энергии? Откуда знала, что попадет в Польшу? Да и родители ее в Архангельске. Почему я не сказал это Зуброву, уверенному в предательстве девушки. Вообще я вел себя низко. Испуганно крикнул: «Я не упрашивал, чтобы отпустили их в Варшаву!» И майора в свидетели призывал.
Однако… почему ее так тянуло в Варшаву?
Стояли на Московском вокзале в Ленинграде, у несчастной Жени Игнатьевой, ленинградки, перенесшей блокаду, поднялась температура. Я доктора позвал. А она потом доверительно шептала мне: «Это от Ленинграда, от Ленинграда… Как я хочу посмотреть на него!» Но ей и в голову не пришло попроситься глянуть на родной город. Правда, тогда никто не знал, с какой скоростью будем ехать. По разрушенному Полоцку я ходил. И Лиду осмотрел, порадовался почти уцелевшему городу.