Зенитная цитадель. «Не тронь меня!»
Шрифт:
Как памятны все эти дни, все бои…
Мошенский заклеил конверт. Он был в каюте один. Комиссар находился в боевой рубке вместе с лейтенантом Даньшиным и дежурной сменой. (Последнее время они с Середой делили ночь надвое. До четырех ночи кто-то из них находился в боевой рубке вместе с дежурным по плавбатарее.)
Мошенский поднес руки к печке. Уголь в ней хорошо разгорелся, и тепло от «чугунки» разливалось приятной волной вокруг рук, горячило, румянило лицо…
Печки только недавно удалось выбить у береговиков, и в кубриках стало теплее. С потолка [11] ,
11
По-флотски — подволок. Но здесь и далее будет употребляться слово «потолок».
Поначалу было оно обклеено теплоизоляцией — пробковой крошкой, но от постоянного грохота пушек, от вибрации пробка поотлетала, и теперь в углах каюты поселился белоснежный, искрящийся иней.
Мошенский надел реглан. Чтобы выйти в коридор и подняться на верхнюю палубу, надо было пройти через кают-компанию, где жил остальной комсостав плавбатареи.
Крепко спали на жестких нарах Хигер и Язвинский. «Чугунка», стоявшая посреди кают-компании, почти погасла. Мошенский открыл дверцу, подбросил из ящика угля: «А то еще замерзнут, сони…»
На верхней палубе шел снег. За бортом шумело невидимое море. Привыкнув к темноте, можно было различить белые гребни волн, а берега не видно, хотя он теперь в двухстах метрах…
Глядя на снег, облепивший грудь реглана, Мошенский вспомнил вроде бы так недавно наступивший Новый год… На полчаса собрались, сомкнулись в тесном кругу Даньшин, Хигер, Середа, Язвинский. Ждали его командирского слова, новогодней речи. «За нашу победу в 1942-м!» — все, что сказал он, и не потребовались другие слова. Даже Середа на обычное: «Может, у вас что есть, комиссар?» — ответил: «Нет. Главное сказано. За победу!»
Теперь — февраль 1942-го. Седьмой месяц службы на плавбатарее. Седьмой месяц без земной тверди. Впрочем, твердь была. Земная и железная одновременно.
«НИ КАМЕНЬ, НИ КРЕСТ…»
Середа, несмотря на бессонную ночь, был внешне бодр и даже весел. Потирая красные, замерзшие руки, сказал:
— Живем, Сергей Яковлевич! Живем! Сегодня-завтра обещают нам кинокартину «Разгром немцев под Москвой»! До чего здорово! Бойцы своими глазами увидят битых немцев, провал зимнего наступления. Одно дело — когда мы говорим, агитируем словом, и совсем другое — когда агитация наша подкрепляется таким замечательным документом, как кинохроника!
Мошенский, одетый по-зимнему, стоял в дверях каюты. Новость, сообщенная Середой, обрадовала и его.
— Действительно, живем, Нестор Степанович! Еще как живем!
Мошенский чувствовал необыкновенный подъем, прилив сил. Хотелось свернуть горы. Вчера он получил от Веры сразу три письма. Теперь он спокоен. Вера в безопасности, здорова. И дочка здорова. Жена назвала ее Азой. Имя поначалу Сергею показалось странным, но прочел второе письмо (как знать, какое читать первым, если их три), и все стало понятно. Вера родила девочку в вагоне-теплушке. Роды принимала женщина-цыганка по имени Аза. Если б не она, страшно подумать, что было бы… В ее честь и нарекла Вера дочь Азой.
Сергей все еще никак не мог представить себя отцом. У него дочь! Маленький, тепленький, родной человечек. Дочь! На душе было светло. Остаток ночи, который предстояло ему коротать в боевой рубке, и сам день, обычно проходивший в постоянном напряжении и круговерти дел, сейчас не порождали томительного чувства неясности и тревоги. Все казалось простым и понятным. Спросил укладывавшегося спать Середу:
— Последние известия слушали? Как под Москвой?
Середа, поджав пальцы босых ног, сидел на койке: от палубы-пола тянуло холодом…
— Под Москвой все твердо. О новых освобожденных населенных пунктах пока не сообщалось, но враг отброшен на сто пятьдесят километров.
— Спасибо, Нестор Степанович.
Мошенский вышел в кают-компанию. Печь жарко горела, возле нее сидел в расстегнутом кителе Даньшин.
— Как вахта прошла, Николай Михайлович?
Даньшин встал. Мошенскому обычно не свойственно называть подчиненных по имени-отчеству, а если называл, значит, находился в хорошем настроении.
Лейтенант почувствовал это.
— Нормально, товарищ командир. Спокойно.
— Сидите, сидите, — сказал Мошенский и только сейчас заметил в руке Даньшина дымящуюся трубку, почувствовал запах табачного дыма. Видя, что командир не уходит, Даньшин садиться не стал. — Из дому письма получаете?
— Да. От матери, от брата старшего, Ивана, получил. Он командир артиллерийской батареи. Воюет.
Николай умолчал о личном. Только что, у огня, читал он (уже в который раз!) письмо со штемпелем отправления «Севастополь» и рассматривал фотокарточку черненькой симпатичной девушки с чуть раскосыми пронзительными глазами. Звали девушку Оля. Познакомился с нею Николай, еще будучи курсантом. Только раньше встречались часто, а война вон как закрутила, на час не выберешься. А Оля рядом, в Севастополе. Дважды, раз с почтальоном, другой — с баталером Пузько, посылал ей флотский гостинец — сэкономленную воблу, несколько плиток шоколада — да короткие, в десять строк, записки: жив, здоров, пиши, не забывай.
— Хорошо. А у меня, Николай Михайлович, событие — дочка родилась. Отцом стал.
— Что вы говорите?! — оживился Даньшин. Мимолетный ночной разговор командира был не просто данью вежливости, не просто командирской заботой о подчиненном. — Поздравляю! — Даньшин перехватил курительную трубку, с силой затряс руку Мошенского. — Дочь! Будущая невеста. Надо же… Вы хотя и не пьете, но с вас, товарищ командир, причитается!
— Отметим, — улыбаясь, не очень уверенно пообещал Мошенский и, довольный, растроганный, вышел в коридор.
Дохнуло холодом. Но Мошенский не застегивал реглан. Стоял на верхней палубе, смотрел на черный берег. Откуда-то издали донесся орудийный выстрел, затем еще… Все стихло.
Мошенский услышал негромкий говор возле кормового зенитного автомата. Узнал прокуренный голос Бегасинского:
— Все случилось в октябре тысяча девятьсот шестнадцатого… Не я один видел. На глазах у всех в Северной бухте линкор взорвался и затонул. Разное говорили, но скорее всего германские шпионы диверсию устроили…