Зеркало судьбы
Шрифт:
Кольт тяжело рухнул в пыль. Следом рухнул Додсон, – сначала на колени, потом нырнул головой вперед и стал напоминать магометанина на молитве. Ему казалось, что рука уже нашарила кольт, что сейчас мерзкий выдумщик превратится в решето, а потом он, Додсон, будет долго пинать сапогами тщедушное тело… Однако пальцы даже не скребли пыль, пытаясь ухватить рукоять револьвера, лишь мелко подрагивали.
Оборванную фразу довершил Боб Лагарра:
– Действительно, очень неприятно получилось, что моя гнедая поломала ногу… Лучше бы ногу сломал твой Боливар, именно так, Акула Додсон. Тогда бы
Акула был еще жив, но едва ли что-нибудь слышал. И никак не отреагировал, когда крохотный двуствольный пистолетик почти вплотную приблизился к его стетсону. Вновь раздался щелчок, как от хлопнувшего бича. На шляпе появилась маленькая, едва заметная дырочка, и для Акулы Додсона все закончилось.
Боливар быстро уносил прочь последнего из шайки и, наверное, радовался замене хозяина. Прежний, высокий и плечистый, был значительно тяжелее нового седока.
Борхес-Антонио Ледехас ла Гарра Делькон думал, что мог бы по здешнему обычаю сделать зарубку на рукояти пистолетика, странствовавшего с ним долгие годы и сегодня вновь спасшего жизнь. Мог бы, но не сделает: крохотная, едва двумя пальцами обхватить, рукоять давно бы перестала вмещать все зарубки, ей причитающиеся…
Пистолетик постранствовал немало, вместе с хозяином, разумеется. Тот действительно плавал юнгой на зверобойной шхуне и добывал меха у берегов Аляски, а когда шхуна потонула, действительно жил среди алеутов, и стал зятем вождя, и лишь три года спустя вернулся в мир белых людей вместе с заглянувшими на остров китобоями…
Вспомнить было что. Но он не вспоминал. Впереди лежал весь свет и таил еще много неизвестного и замечательного. Брезентовый мешок, притороченный к луке седла, волновал Боба иначе, чем покойного Додсона, – Лагарра видел в деньгах не цель, лишь средство. С тем, что уже припрятано после прежних дел с Акулой (там уловы были куда скромнее) можно исполнить давнюю мечту, поехать в Южную Америку, в амазонские дебри, хватит и на дорогу до Манауса, и на организацию экспедиции… Охота на ягуаров и гигантских анаконд, стычки с враждебными племенами, поиск древних городов, поглощенных джунглями, – вот чем был для него мешок, бьющийся о луку седла, вот почему он как ребенок радовался добыче…
Заросли чапараля закончились, и, когда Боб Лагарра поскакал по лесу, деревья перед ним словно подернулись туманом, седло стало каким-то странным и отчего-то неподвижным, и, открыв глаза, он увидел, что ноги его упираются не в стремена, а в днище брички, и сапоги другие – без узких носков, без шпор с колесиками, без высоченных каблуков… хотя нет, нет, каблуки и на этих хромовых сапогах оказались значительно выше обычных.
Отреагировал на непонятное Боб Лагарра привычным жестом, но вместо кобуры с кольтом рука нащупала деревянный футляр маузера… И затянута была та рука в похрустывающую черную кожу.
Короче говоря, Борхес-Антонио Ледехас одномоментно превратился в Бориса Антоновича Чечевицына, а грозное прозвище «Ла Гарра Делькон» (Коготь Ястреба), наводившее панический ужас на гасиенды возле Вера-Крус, обернулась другим добавлением к имени: спецуполномоченный ГубЧК. Добавление это, хоть и не столь звучное, ужаса наводило не меньше.
У
– Володя приехал! – крикнул кто-то во дворе.
– Володичка приехали! – завопила Наталья, вбегая в столовую.
И Милорд залаял басом: "Гав! гав!"
Оказалось, что мальчиков нашли порознь: Володю на развилке дороги, Чечевицына же задержали в городе, в Гостином дворе (там он ходил и все расспрашивал, где продается порох). Володя, как вошел в переднюю, так и зарыдал и бросился матери на шею.
Папаша повел Володю и Чечевицына к себе в кабинет и долго говорил с ними; мамаша тоже говорила и плакала.
– Разве это так можно? – убеждал папаша. – Не дай бог, узнают в гимназии, вас исключат. А вам стыдно, господин Чечевицын! Не хорошо-с! Вы зачинщик и, надеюсь, вы будете наказаны вашими родителями. Разве это так можно?
Володя потом лежал, закутанный в одеяло, а к голове ему прикладывали полотенце, смоченное в уксусе.
Послали куда-то телеграмму, и на другой день приехал невысокий костистый господин, отец Чечевицына. Были они похожи: оба смуглые, толстогубые, с жесткой щетиной волос.
До отъезда Чечевицын-папа попросил времени и места серьезно переговорить с сыном – после чего оба удалились в освобожденный для этой цели флигель приказчика.
Разговор длился чуть более часа. Старшие девочки, Соня и Катя, бродили неподалеку, слегка тревожась: но нет, тех звуков, что обычно сопровождают экзекуции, не доносилось (впрочем, понятие о том у сестер имелось скорее умозрительное – папаша Королев выписывал сыну горячих редко и с бережением, хотя и в том самом флигеле).
Затянувшийся разговор окончился и вскоре Чечевицын-отец увез своего сына.
Когда Чечевицын уезжал, то лицо у него было суровое, надменное, и, прощаясь с девочками, он не присел и не сказал ни одного слова; только взял у Кати тетрадку и написал в знак памяти: "Монтигомо Ястребиный Коготь".
Машенька Королева наблюдала за этим со стороны, из угла гостиной, и сама не понимала, отчего ее глаза все сильнее заполняются слезами.
– Вздремнувши, товарищ Чечевицын? – небрежно спросил комэска Фокин. – Гляжу, ты носом заклевал, так и не стал тревожить, хоть так, думаю, передохнет малеха…
Фокин и двое его ординарцев ехали рядом верхами. Остальные всадники отряда растянулись колонной по двое и впереди, и позади брички.
– Давно? – спросил чекист, растирая глаза кулаками.
– Чё давно-то? – не понял комэска.
– Сплю давно?
– Дык с полверсты, как задремавши…
– Надо ж, какой сон длинный привиделся… Давненько такое не снилось… Бывал я детстве в этих местах… Давно, пятнадцать лет назад. Правда, тогда зима была… Навеяло, видать.
Комэска посмотрел искоса: лицо у спецуполномоченного стало другим, словно помолодело на те самые пятнадцать лет… И еще мечтательность появилась, и во взгляде, и в улыбке (широкая улыбка на лице у Чечевицына… второе пришествие грядет, не иначе).