Зеркало вод
Шрифт:
Женщина, выбравшая для себя такую смерть, была известной киноактрисой Симоной Марей, которая снималась в фильмах «Андалузский пес» и «Галерея чудовищ».
Вся обстановка ее кончины, этот ужас, это пламя — все было в духе фильмов Бунюэля. Конечно же, она не стремилась к эффектному зрелищу, это было просто совпадение; она желала только одного — уйти из жизни.
Уголовный процесс в Риоме, удар поленом и последовавшая за ним смерть в Куломье, преступление в Эвре, убийство в Балансе, совершенное подростками, трагическая свадьба в Аспарране, самоубийство ребенка в Гренобле, муж-убийца в Маконе и другой убийца, из Монса, сущий палач и садист, девочка, которая умерла в Анноне, несмотря на чудодейственное лекарство, доставленное из Америки, самоубийство в Невере, отравительница в Перпиньяне и вторая — в Ле-Пюи, следователь, повесившийся в Пон-Одеме, и труп Вильмы Монтези, обнаруженный на пляже в Остии…
Это было похоже на выигрыш в лотерею: наша страна как бы оказалась в привилегированном положении —
Случалось, масштабы изменялись. Мне предлагали длительную командировку. Это означало, что где-то произошла катастрофа или вспыхнула война, разбился самолет или прорвало плотину, произошло землетрясение и дома обрушились на головы их обитателей. После таких путешествий я долго не мог отделаться от трупного запаха, так же как в Греции, после Александрополиса, где во время гражданской войны приходилось разгружать грузовики, до отказа набитые трупами.
После Греции тех лет мне и сейчас еще снятся по ночам железнодорожные составы, которые ползут в ночи неведомо куда, открытые грузовики, которые ныряют и снова выбираются из полных жидкой грязи воронок на шоссе, а в кузовах трясутся солдаты, укрывшиеся от дождя под брезентом, — они придерживают его над головой штыками; мне видятся карабкающиеся в гору огоньки деревни, оставшейся позади, и лицо девочки, прильнувшее к окну, трактир, куда после пятидневных боев в горах прибыли солдаты, худые, грязные, заросшие, — побросав на землю оружие и вещевые мешки, они накинулись на еду и вино, а потом танцевали, распевая среди дыма и гама, счастливые тем, что остались в живых. Я вижу во дворе завода, превращенного в казарму, пленного, заросшего бородой до самых глаз, который ждал, когда его поведут на расстрел.
Из подобных путешествий возвращаешься с не очень светлым представлением о человеке XX века. Мы все еще продолжаем оставаться первобытными дикарями, зверьми и совсем не так уж далеко ушли от эпохи зарождения рода человеческого. И тем не менее, подобно тому как в песенном цикле Шуберта отчаявшийся путник под конец встречает бедного музыканта, играющего на виоле, и проникается его печальной музыкой, от этих скорбных путешествий у меня сохранилось воспоминание о своего рода мелодии, о песне жизни, которая нет-нет да и зазвучит в душе, — воспоминание, разбуженное мимолетной картиной природы или встречей с каким-нибудь человеком, лицо которого показалось мне примечательным, — и это придает мне мужество снова отправиться в путь.
Жизнь и смерть судейского чиновника*
Уважаемый господин Генеральный прокурор.
Вы пожелали, господин Генеральный прокурор, чтобы я написал этот доклад. Я всего лишь скромный служащий и не привык так просто обращаться к столь высоким чинам. Вот уже много лет, как я комиссар полиции в городе Совиньяк (субпрефектура, число жителей — 5863), и должен признаться, что, когда проведешь всю жизнь в таком медвежьем углу — весьма непримечательную жизнь, — чувствуешь себя очень маленьким человеком. Трудно представить, при каких еще обстоятельствах никому не известный полицейский осмелился бы писать самому Генеральному прокурору. Дело в том, что у нас в Совиньяке случилось чрезвычайное происшествие, представляющее собой настоящую судебную загадку. А следователя, чтоб ее разгадать, как раз и нет, поскольку, как Вам уже известно, дело состоит именно в том, что наш следователь покончил с собой.
Господин Генеральный прокурор, Вам угодно знать, каковы могли быть причины, побудившие следователя Жоржа Костардье к самоубийству. Вы также изъявили желание, чтобы я сообщил все подробности, известные мне о личности следователя Костардье, дабы Вы могли составить представление об образе мыслей этого человека.
Господин Генеральный прокурор, Вы не поверите, в каком я затруднительном положении. При одной мысли о том, что мое письмо адресовано столь высокой особе, у меня кружится голова и я едва справляюсь с собой. Я прямо-таки не знаю, с чего начать рассказ об интересующем Вас лице. Кроме того, мне приходится самому печатать этот неофициальный доклад на старой пишущей машинке комиссариата. Лента стерлась, некоторые буквы западают: вот как «а» или «т», например, — и это доставляет мне множество неприятностей. Надеюсь, господин Генеральный прокурор, что Вы будете снисходительны к моим ошибкам, равно как и к опечаткам, проистекающим из-за негодности моей машинки. Тем не менее позвольте заверить Вас, господин Генеральный прокурор, что с порученным Вами делом я постараюсь должным образом справиться. Вот только, когда в голову приходит какая-либо мысль, мне, чтобы ее отпечатать, требуется так много времени и сил, что я путаюсь и теряю всякую логическую нить. Задача моя еще и потому так сложна, что Костардье, господин Генеральный прокурор, был и самым простым, и самым загадочным человеком на свете. Его рабочий день можно было бы расписать по минутам, начиная с утра, когда он выходил из дому и отправлялся по байонской дороге во Дворец правосудия, и до той минуты, когда он ложился в свою постель, не потрудившись даже задернуть занавески или затворить ставни. (Мне довелось выслушать по этому поводу если не жалобы, то по крайней мере неодобрительные замечания некоторых его соседей.) Но толком о Костардье решительно никто ничего не знает, так как он ни разу ни с кем и словом не обмолвился. Здоровался — и только, да и то не с каждым.
Таким образом, господин Генеральный прокурор, должен Вам признаться, что, проработав около десяти лет бок о бок со следователем Костардье, я, по существу, знаю его очень плохо. Вот так живешь рядом с человеком, видишь его ежедневно, но, если в один прекрасный день тебя спросят, что ты о нем думаешь, оказывается, что ты его совсем не знаешь. Заметьте при этом, что в силу моей профессии я обычно внимательно присматриваюсь к людям и независимо от моих личных интересов любой житель нашего города представляет для меня определенный интерес. В таком небольшом городишке, как Совиньяк, известно все обо всех, однако о покойном следователе Вам расскажут не много. Впрочем, и я знаю не больше других.
Прежде всего должен уведомить Вас, что в Совиньяке никто следователя по имени не звал. Все называли его у нас «судейским крючком» или просто «крючком». И раз уж мой доклад непохож на официальный, позвольте мне, господин Генеральный прокурор, говоря о Костардье, пользоваться этим прозвищем. Я отнюдь не хочу оскорбить память покойного, просто это прозвище прочно закрепилось за Костардье. И в полиции, и даже во Дворце правосудия все звали его только так. Возможно, это было вольностью, которой нам не следовало допускать, но в небольших городах как-то меньше церемонятся, обращаются друг к другу, как говорится, запросто. И когда я пишу: «Следователь Жорж Костардье», я не могу его себе представить и мне ничего путного не приходит на ум. Но стоит только мне напечатать слово «крючок» — и следователь стоит передо мной как живой.
Итак, покойный следователь был прислан в Совиньяк лет девять назад. Он приехал из мармандского округа, а еще раньше он работал в Либурно, Фижаке и Шательро. Однако его прошлое остается для нас неизвестным, хотя в Совиньяке любят почесать языками. Вероятно, в этом отношении, господин Генеральный прокурор, Вы, имея в Вашем распоряжении архивы и различные службы, более осведомлены, чем мы. Мне же известно совсем немного: знаю только, что родился он в городе Бор-ле-Зорг в провинции Лимузэн 46 лет назад. Говорят, что отец его был префектом. Мать, насколько можно судить по слухам, живет где-то со вторым своим ребенком. Как видите, господин Генеральный прокурор, родственников у Крючка было мало, и связей он с ними никаких не поддерживал. Во время войны Крючок служил в драгунском полку, хотя, честно говоря, с трудом представляю себе его верхом на коне. У него был шрам на виске, полученный, как поговаривали, во время сражения, где он отличился. О его доблести свидетельствуют и награды: орден Почетного легиона, Военная медаль и крест первой степени «За боевые заслуги». Конечно, напрашивается вопрос: не существует ли какой-нибудь связи между ранением Крючка и его печальной кончиной? В связи с началом следствия позволю себе заметить касательно возможных причин самоубийства, что шрам на виске мог бы послужить достаточно убедительным объяснением. Быть может, это ранение наложило отпечаток и на походку Крючка. Она у него была особенная. Он ходил враскачку, и многие считали, что это от пристрастия к крепким напиткам. Но они заблуждались. Крючок выпить любил, не стану этого отрицать, но смею уверить Вас, что по утрам, когда у него во рту не было еще и капли спиртного, он ходил точно так же. Лицо у Костардье было красное, всегда плохо выбрито, носил он мятые брюки, выцветшую куртку, которая служила ему и зимой и летом, и курил трубку со скверным, вонючим табаком. Все это, конечно, никак не соответствовало почтительному званию «следователь». Вообразите человека с такой внешностью да еще и с чаплинской походкой, и Вы поймете, отчего Крючок стал у нас всеобщим посмешищем и получил такое прозвище. В какое время и кем оно было придумано, этого уже никто здесь не помнит. Вполне возможно, что его прозвали Крючком еще в Марманде, а может, даже и раньше. Меткое прозвище, как правило, прочно приклеивается к человеку. Это часто случается, например, с учителями. Одни не обращают на это внимания, другие страдают и пытаются бежать, меняют работу в надежде избавиться от обидного словца, которое, точно клещ, намертво впилось в них. Нашего же следователя отнюдь не волновало, что и как о нем говорят. Я уже упоминал, что он забывал затворять ставни перед тем, как раздеться и лечь в постель. Нельзя сказать, чтоб он вел себя вызывающе, но в самом его спокойствии была какая-то бесцеремонность, как будто он жил в пустыне.
Если мне случалось идти с ним по городу, детишки тут же начинали кричать ему вслед: «Крючок! Крючок!..» Но Костардье не обращал на них никакого внимания. Я же из уважения к нему не смел обернуться и отчитать проказников. Никто не знает, привез ли он это прозвище с собой, или оно родилось на наших мостовых, да и какое это имеет значение? Важно то, что у нас не хотели его звать иначе, уж больно прозвище подходило этому невзрачному, опустившемуся человеку, совсем непохожему на судейского чиновника.