Зеркало вод
Шрифт:
Хотя она так и не заснула по-настоящему, у нее было впечатление, часто рождающееся во сне, будто она идет по городу, как бы рассказывая самой себе о нем, не пропуская ни одной улицы или площади, ни одной лестницы, ни одного моста. Это был шахтерский город, и она повторяла свой путь: от главной улицы к отелю, потом от дома Франко Сольберто к скверу. Она слышала, как ее собственные шаги отдаются в полуночной тишине.
По возвращении в Париж Ирен написала актеру два письма, которые самой ей показались до глупости сентиментальными. Ответа она не получила. Не было и каких-либо других известий из страны, где ей случилось пережить все эти приключения, если не считать газетной информации. Она с жадностью читала короткие заметки о положении за рубежом, попадавшиеся на страницах «Монд», которые в иное время оставила бы без внимания.
Ирен вспомнила излюбленную
Она никак не могла привыкнуть к отсутствию Жюдит в лаборатории. Что бы она ни делала, все напоминало ей подругу, которую она постоянно привыкла ощущать рядом с собой. Вскоре на место Жюдит придет новая лаборантка. Ирен не знала, под силу ли ей будет вынести это. Она подумывала о том, чтобы уйти с работы.
Она ни разу не встретилась со своими спутниками по круизу и не пошла ни на одну из встреч, где они просматривали фильмы и слайды. Ей не хотелось ни с кем говорить.
Ирен не дала о себе знать Крике, а он в свою очередь не пытался увидеться с ней. Может быть, он боялся ее? Вечерами она сидела дома. Поначалу ей все время хотелось плакать. Слезы подступали помимо ее воли — почти так же, как рвота, — ее томила неутихающая тоска. В такие минуты ее охватывало знакомое о детства ощущение — в нем была и волшебная прелесть воспоминаний, и нежная тоска по ушедшему. Эта грустная тень прошлого как бы смягчала боль настоящего.
Казалось, ничто не способно вывести ее из состояния прострации. Даже вопрос, вставший во всей остроте перед ней, когда Ирен вдруг показалось, что она в положении. Она пребывала в нерешительности, не в силах задуматься над проблемой всерьез. То она вроде бы решалась оставить ребенка, то вдруг собиралась ехать за границу. И тут же говорила себе, что еще есть время.
Она много читала. Перечитала всего Мелвилла из-за «Моби Дика». Еще раз прочла историю белого кита и капитана Ахава, затем «Очарованные острова» — это название напомнило ей круиз. Потом открыла для себя еще одну вещь — «Пьер, или Двусмысленности». Но особенно взволновал ее «Билли Бадд». Она представляла себе этого матроса, осужденного военным трибуналом, с его лицом провинившегося ребенка, как у актера.
Это было точно наитие, хотя ее трезвый ум отвергал даже слабый намек на какие-то сверхъестественные силы. Нет ничего загадочного в том, что эта книга навела ее на мысль о человеке, который был революционером и которому ежедневно грозила опасность. Открыв еженедельник, она наткнулась на подписанный деятелями культуры протест по поводу арестов среди художников, критиков, поэтов, театральных деятелей. Тут же сообщались имена арестованных. Актер был в их числе.
Ирен отправилась по адресу, указанному комитетом по сбору подписей. Там ей ничего толком не могли сообщить. Они протестовали из принципа, не очень-то веря в успех дела. Вероятнее всего, актера и его товарищей не освободят, и они предстанут перед трибуналом. Ирен читала и перечитывала имя актера среди других. Возможно даже, что это были имена тех людей, с которыми она совершала круиз (двух мужчин в списке звали Хосе), а может быть, она встречалась с ними в тот вечер, когда товарищи актера собрались у него дома в ожидании новостей. Ирен спросила, подвергались ли арестованные активисты пыткам. Ответ гласил: «Да, несомненно, в первые после ареста дни. Но после нескольких допросов их обычно оставляют в покое». Ирен заставила себя взглянуть этой невыносимой правде в лицо. Она спрашивала себя, кто из полицейских пытал его: тот, с чернотой под глазами, или парень, с которым она ездила в машине, а может, те, что были в серых и зеленых мундирах…
Две недели спустя на третьей странице «Монд» она увидела сообщение, которого давно ждала. Военный трибунал закончил рассмотрение дела — похоже на то, что это была только видимость следствия. Актера приговорили к десяти годам тюрьмы. Остальных тоже осудили на различные сроки заключения, от четырех до двадцати лет. Основной мотив обвинения — участие в «вооруженном восстании». Так суд квалифицировал организацию забастовок. Корреспондент газеты писал, что зал заседаний был заполнен до отказа и обвиняемые, отбросив всякую осторожность, воспользовались этим, чтобы провозгласить свои революционные лозунги.
Наступил уже крайний срок, и надо было принять решение относительно ребенка. Ирен все больше и больше колебалась, поскольку теперь наряду с разумными доводами у нее появилась новая идея, заставившая усиленно работать ее воображение. Это было даже не раздумье, а целый роман. Она бросает работу в Париже и уезжает в город, где находится центральная тюрьма. Она снимает там комнату и находит какую-нибудь работу. Каждую неделю она ходит в тюрьму на свидания, живот ее все больше округляется, затем она появляется с младенцем. «Маленький революционер, маленький Хосе, надо тебя принарядить! Мы идем повидать твоего папу, который сидит в тюрьме». Она покидает свой побеленный известкой домик на окраине города, долго бредет до трамвайной остановки по незаасфальтированным улицам, лежащим в желтой пыли, а ребенок плачет и просится на ручки. В тюрьме приходится ждать перед воротами. Она способна ждать хоть десять лет в этой мерзкой стране, ей не страшны десять лет невзгод и нищеты, лишь бы он знал, что она тут, за стеной!
Потом Ирен вспомнила, что актер ни разу не написал ей. Он оказался мудрее ее. Он понял, что в их жизни нет ничего общего и лучше отнести эти несколько дней путешествия к разряду приятных воспоминаний.
Почти сразу же после того, как стал известен приговор, проблема ребенка отпала: оказалось, что тревога была ложной. Прощай, маленький революционер, ты не пойдешь в тюрьму на свидание с папой!
Два года спустя в лабораторию на имя Ирен пришло письмо. Оно было опущено в Париже. В конверте лежал листок папиросной бумаги, исписанный бисерным почерком. Поднеся письмо к глазам, можно было увидеть, что каждая буква выведена синими чернилами отдельно, как бы печатным шрифтом. Таким образом, послание легко было прочесть. Чтобы написать текст так плотно малюсенькими буквами с обеих сторон листка, должно быть, потребовался кропотливый труд, на который способен только заключенный. Под этим письмом, по-видимому переправленным нелегально — привезено кем-то и опущено в Париже, — стояла подпись актера. Оно было написано по-испански. Ирен принялась расшифровывать текст.
«Дорогой друг, я обращаюсь к тебе, памятуя о том, что два года назад во время твоего путешествия по нашей несчастной стране ты проявила интерес к общему делу и согласилась оказать услугу Революции. Ситуация не изменилась. Напротив, диктатура все больше угнетает наш народ. Никогда еще столько товарищей не было брошено в тюрьмы. Изменить ситуацию изнутри вряд ли возможно. Поэтому мы придаем большое значение всему, что может информировать мировое общественное мнение».
Далее следовали похвалы по адресу печати демократических стран, перечислялись фамилии журналистов, которых Ирен должна была разыскать и добиться, чтобы они через свои профсоюзы потребовали предоставить репортерам всего мира возможность разъезжать по стране, посещать тюрьмы, беседовать с политзаключенными и публиковать материалы. Автор письма жаловался на тюремные условия: ограниченная возможность читать газеты и книги, посещать заключенных разрешается только близким родственникам. Ирен было стыдно даже вспомнить о своих глупых мечтах. Письмо заканчивалось вежливой фразой: актер говорил Ирен о своих лучших воспоминаниях, просил передать интернациональный привет всем журналистам и выражал надежду, что они с вниманием отнесутся к его письму.
Ирен еще раз перечитала строчки, с таким усердием выведенные микроскопическими буквами. Но так ничего больше и не смогла увидеть за ними. Несмотря на то что со времени их последнего свидания прошло два года и эти годы сделали свое дело, Ирен была уязвлена. Она спрашивала себя, имеет ли она на него какое-то право. Чего она хочет? Чтобы все десять лет заключенный в тюрьме проводил дни и ночи в мечтах о ней? А он решил, что есть на свете дела поважнее, и включился в революционную работу. Так было лучше для его внутреннего спокойствия и — не стоит бояться этого слова — для его счастья. Даже если ему суждено провести в тюрьме много лет, он закален против болезней души, как правило поражающих идеалистов. Теперь он только боец. Только боец, тактик, прагматик, который оказался способен написать это письмо, обдавшее ее холодом. Ирен с горечью повторяла: «Почему он говорит мне о своей борьбе? Ведь не она же сближала нас!» Дело было совсем не в этом. Она теребила пальцами тоненький листок, густо исписанный синими строчками — маленький шедевр тюремного искусства, — и ей захотелось скомкать его в шарик. Если она и сохраняла еще остатки нежности к автору этого письма, то лишь потому, что он способен был питать некоторые иллюзии и искренне верил, что мобилизует демократическую печать на борьбу за свободу его маленькой родины. Но журналистам приходилось разоблачать столько позорных явлений и в стольких странах мира, что демократическая печать оказалась перенасыщенной подобными материалами. Ирен знала, как грустно строить иллюзии, а потом понять, насколько это было глупо. Какую горечь испытываешь в такие минуты, какой разбитой и несчастной чувствуешь себя!