Зеро
Шрифт:
— Не пойму, почему, но меня притягивает это место.
— Это храм Каннон, богини сострадания, — сказала Митико. — Мы очень почитаем ее.
— А почему сюда ходите вы? — поинтересовался Досс. Японец никоща не задал бы такого бестактного вопроса, способного повергнуть собеседника в смущение или замешательство.
— Просто так, без особой причины, — ответила Митико. Но ей не удалось скрыть переполнявшего ее страдания.
В этом месте она всегда слышала стенания и вопли, и смертная мука искажала ее лицо.
— Вы плачете, — сказал Филипп, быстро повернувшись к ней. — Что
Не доверяя своему голосу, Митико промолчала, только покачала головой. Две ржанки спикировали вниз и стремительно пронеслись над ними, перекликаясь между собой. По улице в нескольких кварталах от развалин храма загромыхала колонна военной техники, сопровождаемая собачьим лаем.
— Ночью девятнадцатого марта здесь поднялся сильный ветер, — неожиданно для себя заговорила Митико.
Неужели она решилась облечь в слова, произнести вслух все, что долгие месяцы давит на ее сердце? Она глубоко прятала свои чувства, скрывала ото всех, и вдруг ее прорвало, и она не может остановиться. Нет, не надо! Зачем сюда пришел этот иностранец с печальным взглядом? Ее защитный барьер не рассчитан на иностранцев. Перед ними ни к чему так тщательно скрывать свои чувства. Это дома, среди многочисленных родственников, отделенных в лучшем случае тонкими бумажными перегородками, привычка и обычаи загоняют чувства вглубь. А может быть, все к лучшему? Может быть, так ей станет легче.
Митико будто наблюдала за собой со стороны, словно разглядывала картину, изображающую встречу двух людей на фоне мрачного, страшного пейзажа.
— Моя сестра Окити торопилась домой. Она работала на фабрике и верила в войну. Так же, как верил в нее мой брат. Не хотела принимать ни денег, ни советов отца. Ее мужа убили на Окинаве, а она продолжала работать по две смены.
В ту ночь завыли сирены воздушной тревоги. Бешеный ветер разносил по городу жидкий огонь. Окити жила в Асакусе и вместе с другими бросилась в этот храм, под защиту богини сострадания. Но она нашла здесь только смерть.
Длинная прядь иссиня-черных волос выбилась из прически и растрепалась по белой шее Митико, но она не замечала. Филиппу казалось, будто она говорит против собственной воли, будто какая-то сила заставляет ее, выталкивает из нее слова.
— Окити носила накидку с капюшоном, какие японское правительство раздавало населению для защиты ушей от грохота воздушных налетов. К несчастью, они не предохраняли от огня. Ее капюшон загорелся, когда она бежала к храму. И еще загорелись пеленки ее шестимесячного сына. Она несла его за спиной.
Митико все труднее было сдерживаться. Клубы пара от дыхания обволакивали ее лицо.
— Огромные, зеленые и величественные древние деревья генко вокруг храма вспыхнули, как римские свечи. Деревянные перекрытия рухнули на толпу, укрывшуюся от огненной бури. И те, кого не задавило, кто не задохнулся в дыму, все сгорели заживо.
Наступившая тишина звенела в ушах, и Филиппу почудились страшные крики. Все время, пока Митико рассказывала, он пристально вглядывался в покрытую шрамами землю, выгоревшие колонны, остатки рухнувших стен. Насколько же все это выглядело сейчас иначе, не так, как в первый раз, когда Эд Портер бесстрастным
Он присел и поднял с земли какой-то обугленный предмет. Что это такое, сказать было невозможно. Вглядываясь в зияющую черноту того, что некогда называлось храмом Каннон, слушая дрожащий голос японки, Филипп внезапно поразился. Что же все-таки влекло его на этот пустырь? И что заставляет людей превращать красоту в ничто?
Он почувствовал, как его сердце сжимает пустота. Неожиданно он вернулся мыслями в далекую суровую зиму, в тот угасающий день, когда добрался до логова рыжей лисицы. Снова увидел зверя, впечатавшегося пушистым мехом в ржавую глину, когда пуля 22-го калибра ударила хищника в грудь. И вдруг он впервые понял, что давно превратился из охотника в лису. Мертвый, разоренный пустырь переиначил Досса.
Ему слышались крики охваченных пламенем женщин, чудились ярко-малиновые и золотистые кимоно, превращающиеся в прах под оранжевыми языками огня, он видел агонию людей, и сырой туман превратился в обжигающе удушливый дым. Филипп задыхался вместе с ними.
И вдруг он зарыдал.
Он плакал по невинным, которых настигла мучительная смерть, по детям, потерявшим жизнь, так и не поняв, что это такое.
Он плакал по самому себе, по своему исковерканному детству, которое он растратил на ненависть к жизни, ни разу даже не сказав за нее отцу «спасибо».
И он осознал, что ненависть к жизни завела его в тупик, в зону пустоты. Ненависть сделала его тем, кем он стал. Насколько же он несчастнее тех несчастных, что сгорели здесь живьем в бушующем огненном шквале. Одно дело, когда жизнь резко обрывается, и совершенно другое — непрерывно ощущать ее бессмысленность. Он настолько сроднился со смертью и разрушением, что жизнь отомстила ему. Теперь он понимал, какая сила тянула его к храму. Возмездие. Он смотрел и видел зеркальное отражение обугленных руин, в которые превратилась его душа. Вглядывался в черный провал, где тысячи людей искали спасения, а нашли смерть, и видел пустоту собственной души.
Ненависть к жизни приводит к бессмысленному уничтожению всех и вся. Она приводит к войнам. Она позволяет людям бездумно подчиняться приказам других, таких же смертных, и стрелять в третьих.
Досс был хорошим солдатом. Он принимал факты такими, какими их ему преподносили, и не задумывался об их истинности. И убивал. Теперь ему стало ясно, что эти факты — ложь. Какое он имел право отбирать жизни, казнить по приговору без всякого намека на правосудие и справедливость?
В эту минуту он казался себе таким же мертвым, как те погибшие, души которых стенали в огне храма Каннон. Он слышал их безмолвные крики отчетливее, чем городские шумы. И чувствовал себя безмерно одиноким. Он никогда и вообразить не мог, что на свете существует такое одиночество. Как он пойдет домой и объяснит Лилиан, что он натворил? Она никогда не поймет и не простит. Да и вообще его женитьба, как теперь ясно, была наваждением, мечтой, за которую он уцепился, чтобы не сойти с ума.