Жак
Шрифт:
Ты научил меня мириться с огорчениями повседневной жизни, терпеливо сносить несовершенства любимого, не требовать от сердца человеческого больше, чем оно может дать; ты внушил мне стремление к справедливости; ты научил меня любить Жака так, как надо его любить, чтобы сделать его счастливым. Стало быть, и мое и его счастье — дело рук твоих, дорогой мой друг! И я так привыкла прибегать к тебе во всех затруднениях, что мое благоденствие рухнуло бы в тот день, как я лишилась бы твоей помощи; быть может, вернулись бы ко мне прежние мои недостатки, и я утратила бы плоды твоих советов. Итак, останься и больше никогда не говори о разлуке. Мы заживем еще лучше, чем жили до сих пор. Дети мои будут расти у тебя на глазах, и мы вместе будем их воспитывать: мы постараемся развивать их ум так же заботливо, как теперь заботимся о телесном развитии и здоровье этих крошечных особ. После детей и после Жака ты для меня будешь самым дорогим, хотя я считаю Сильвию своей сестрой и люблю ее как сестру. Но по характеру ты ближе мне, я чувствую к тебе больше доверия и душевного тяготения, особенно теперь, и мне кажется, что мы получили новое крещение и что Бог покарает нас, если мы будем порознь взывать к нему.
Оставь
LX
От Жака — Сильвии
Блосская ферма
Вчера ты спросила меня, почему я так часто езжу в Блосс, и упрекала за то, что с некоторых пор я все ищу уединения. Это правда: никогда еще я так сильно не чувствовал потребности побыть одному и поразмыслить. Это пустынное место с угрюмым ландшафтом нравится мне и действует на меня благотворно. Я чувствую, что некая рука, неумолимая, но и в суровости своей все еще отеческая, ведет меня в безмолвие лесов и учит там меня смирению. Присев у подножия векового замшелого дуба, я вспоминаю всю свою жизнь. Это меня успокаивает.
Разве ты не знаешь, что со мной? Неужели ты не заметила, что Октав любит мою жену? Долго эта любовь была романтической и невинной, но она становится яростной, и если Фернанда еще не видит этого, то скоро увидит и она. Мы были неосторожны, постоянно оставляли их одних, а они так молоды! Но что мы могли сделать? Разве стала бы ты притворяться и требовать от Октава любви, которую сама же и отвергла? Ты из гордости отказалась бы от всего, что походит на низкую ревность и уязвленное тщеславие. А мое положение было гораздо хуже. Ведь сначала я несправедливо обвинил этих молодых безумцев; я чувствовал, что должен искупить свою вину перед ними, и страх совершить новую ошибку заставлял меня закрывать глаза. Признаюсь, вопреки очевидности, я все еще не могу допустить, что Октав влюблен в Фернанду; вначале он казался таким уверенным в себе и весь прошлый год был так счастлив в нашем кругу. Но вот настала зима, он изменился, с каждым днем все больше волновался, делался все рассеяннее, а теперь по-настоящему заболел от горя. Он честный человек; неудивительно, что он держится со мной сухо и холодно. Он не умеет скрыть от меня чувства неловкости и смущения, которые я вызываю у него, а между тем он искренне любит меня. Вчера вечером, когда я уже собирался сесть на лошадь, он вышел во двор вместе со мной и заговорил о поездке в Женеву, которую собирается предпринять. Я понял, что он хочет удалиться от Фернанды, и молча пожал ему руку; тогда он бросился мне на шею, воскликнув: «Ах, милый мой Жак!..». Затем вдруг остановился и стал говорить о моей лошади. Бедняга Октав, он несчастен, и притом по нашей вине: мы предоставили ему слишком большую свободу действий среди опасностей, подстерегавших его в молодые годы. Но где бы они ему не встретились? И где бы он мог так мужественно бороться с ними?
Он уедет, я в том уверен, и, может быть, сейчас уже уехал. У него было какое-то необычное выражение лица, словно он принял какое-то тягостное, но твердое решение. А заставляло меня немедленно уехать на ферму то, что я заметил за обедом внезапную и сильную перемену в моей жене: до тех пор я даже по лицу ее был убежден, что она совсем не подозревает о любви Октава, а теперь я не знаю, что и думать. Правда, за последнее время ей нездоровится: ведь она отняла детей от груди, а молока у нее все еще в изобилии, и зачастую она недомогает из-за этого. Я не хотел внимательно наблюдать за ней, мне было страшно. Что бы ни произошло между нею и Октавом, раз у него хватает мужества уехать, не следует отравлять ему, быть может, последний день, который он проведет возле нее. Я уверен в рассудительности и осторожности Фернанды, она удалит Октава, не оскорбляя его и не разжигая его страсть бесполезными проявлениями своей непреклонности; я видел, что должен предоставить ей свободу действий и что слепая доверчивость — лучшая порука их добродетели.
Итак, я нисколько не беспокоюсь, но мне очень грустно, и я ужасно устал, да к тому же глубоко недоволен собою. У меня был искренний, любезный сердцу, преданный друг. Но он должен уехать, потому что я существую на свете! Вы жили прекрасной жизнью в тесном своем кругу, веселой и чистой, как ваши сердца, и вот жизнь эта взбудоражена, испорчена, отравлена, потому что я, господин Жак, — супруг Фернанды! Я так мало надеюсь на себя, так мало верю в свое будущее, что лучше хотел бы умереть, оставив вас всех счастливыми, чем сохранить свое счастье ценою счастья кого-либо из вас. А возможно ли отныне для меня счастье, если сердце Фернанды терзают сожаления? Вот что привело меня вчера в ужас. Быть может, она любит его; если это так, сама она этого еще не знает, но разлука и тоска откроют ей правду. Зачем же ему уезжать, если она будет оплакивать его, а меня возненавидит?
Нет, она не будет ненавидеть меня, она такая добрая и ласковая. Я тоже буду добрым и ласковым с ней, но она будет несчастной, несчастной из-за наших нерасторжимых уз. Я много думал об этом, прежде чем мы поженились, а с некоторого времени опять думаю. Не говори со мной, не сообщай ничего, пока я сам не спрошу. Боюсь, что в первый раз ты слишком уверила меня в их дружбе; тогда она была чиста, да чиста еще и теперь, но прежде они легко могли расстаться, а теперь разлука разобьет им сердца. Да простит нас Бог, мы ничего не делали с дурным и преступным намерением. Завтра я вернусь домой. Если Октав к тому времени не уедет, мне надо будет подумать над тем, что я должен и могу сделать.
LXI
От Октава — Фернанде
Вот уже месяц мы все вместе. И как странно мы провели время. С того дня, как вы мне приказали подавить свою любовь, я так усердно прикрыл ее пеплом, что иной раз мне казалось, будто она совсем угасла. Конечно, так Я чувствую себя куда спокойнее, чем зимой, но, право, вам следовало бы время от времени хоть немного оживлять пламя восторга тайной страсти, которая заставляла меня все обещать и всем жертвовать. Ваше сердце, по-видимому, отвергло меня, и я с каждым днем все больше впадаю в уныние. Быть может, вы боитесь, что я не буду слушаться ваших наставлений? Почему вы уже отступились от меня? Может быть, вам надоела моя грусть? Может быть, вам докучают мои сетования? А ведь как легко было бы вам утешить меня немногими словами доверия и сострадания! Неужели вы не знаете своей власти надо мной? Когда же она ослабевала? Иной раз вы бываете безотчетно жестоки и делаете мне ужасно больно, не замечая этого: разве не могли вы, например, немножко скрывать от меня свою любовь к мужу? Во всем остальном вы так великодушны и деликатны, но в этом, словно нарочно, с каким-то упорством причиняете мне страдания. Оставьте эту ненужную выставку супружеских чувств для женщин, сомневающихся в себе. А как тактично вы держали себя в первые дни, в дни милосердия своего! Как хорошо вы умели сказать мне такие слова, которые утешали или по крайней мере смягчали мое горе! Разумеется, вам на ум не приходила кощунственная мысль умалить достоинства вашего мужа, которые я и сам ценил, но все-таки раньше, когда вы говорили о нем, то, не отрицая своей привязанности к нему, которую я и не хотел бы отнять у него, вы обладали чудесным уменьем убеждать меня, что и моя доля так же хороша, как его, хотя и отличается от нее; а теперь вы проявляете бесполезный и жестокий талант мучить меня, показывая, как великолепна его доля и как ничтожна моя. Разве не могли вы скрыть от меня эти фокусы с детьми и с колыбельками? Не знаю, как объясниться яснее, боюсь быть грубым — сегодня я в язвительном расположении духа. Ну, вы приказали вынести колыбели детей из вашей спальни, верно? В добрый час! Вы молоды, чувства ваши в расцвете, муж преследовал вас требованиями поскорее отнять детей от груди. Ну что ж, тем лучше. Нынче утром вы менее прекрасны и кажетесь мне менее чистой. Я чтил вас в мыслях своих, благоговел перед вами; видя вас, такую молодую, с двумя младенцами на коленях, я сравнивал вас с Богоматерью, с белокурой и целомудренной мадонной Рафаэля, ласкающей своего сына и сына Елизаветы. В самых пламенных восторгах страсти увидев, как из вашей белоснежной точеной груди падают капли молока на невинные уста вашей дочери, я замирал в каком-то неведомом чувстве и почтительно отводил взгляд из страха осквернить эгоистическим желанием святейшую из тайн благодетельной природы. А теперь… Теперь прикрывайте хорошенько свою грудь, вы снова стали женщиной, вы более не мать и не имеете права на то наивное уважение, которое я питал к вам вчера и которое переполняло мое сердце любовью и грустью. Я чувствую себя более равнодушным и более смелым. Как дурно вы поступаете с человеком столь простодушным, по-деревенски простодушным, как я: ведь вы могли иначе вернуть своему супругу право входить по ночам к вам в спальню — можно было и не оповещать об этом весь дом, а главное, не оповещать меня.
LXII
От Жака — Сильвии
Блосская ферма
Я должен уехать. Не знаю, на сколько времени, но уехать мне необходимо: я становлюсь противен Фернанде, а это уж хуже всего на свете. Она любит Октава, теперь для меня это несомненно. Вчера, когда она по моему настоянию велела перевести детей из спальни, так как они своими криками не давали ей спать и довели ее до изнеможения, заметила ли ты, какой странный спор возник между Октавом и ею:
— А вы уверены, что дети будут обходиться без вас всю ночь? — сказал он.
— Надо им привыкать, — ответила она, — их уже пора отнимать от груди.
— Мне кажется, они слишком малы для этого.
— Им скоро исполнится год.
— Flo за ними плохо будут ухаживать. Кому же мать может передать заботу следить ночью за детьми?
— Я без всякого страха могу поручить это Сильвии.
Тогда он нетерпеливо махнул рукой и вышел, ни с кем не простившись.
Сначала я не понял, что означает его поведение, но, когда поразмыслил, мне все стало ясно. Я внимательно поглядел на Фернанду: за последнее время она очень побледнела, но скорее от какой-то печали, чем от болезни. Я решил узнать, что с ней, как мне держаться, и в полночь вошел в ее спальню.
Бог мне свидетель, что, приказав унести детей, я не имел тех намерений, которые Октав приписывал мне. Уже больше года жена не засыпала у меня на груди, а это было бы столь же сильной и столь же чистой радостью, как и в первый день нашего союза, будь эта радость взаимной; но целый месяц меня томят сомнения, и этот месяц, в который я, не принуждая ее нарушить святые обязанности материнства, мог бы сжимать ее в своих объятиях, был исполнен для меня неизбывной тоски. Как она теперь мрачна и молчалива! Ты заметила, Сильвия? Октав печален, а иногда ходит как в воду опущенный. Они борются, сопротивляются, несчастные! Но любят друг друга и страдают. Напрасно я то принимал, то отбрасывал мысль об их взаимном влечении — она все сильнее укреплялась во мне. Наконец я решил вчера согласиться с этой мыслью, как она ни была для меня ужасна, и на мгновение отважился показаться своей жене низким человеком, чтобы никогда не подвергаться опасности стать негодяем. Я подошел к ее постели и увидел, что Фернанда притворилась спящей, — бедняжка надеялась таким образом избавиться от моей назойливости. Я поцеловал ее в лоб, она открыла глаза и протянула мне руку; но я заметил, что она вздрогнула от ужаса и отвращения. Я, как и прежде, заговорил о своей любви, она назвала меня дорогим своим Жаком, своим другом, ангелом-хранителем, но о слове «любовь» и не вспомнила, а когда я попытался привлечь ее губки к своим губам, лицо ее приняло странное выражение унылого смирения. Ангельскую кротость излучало ее чело, во взгляде сквозила безмятежность чистой совести, но уста были бледны и холодны, руки двигались вяло. Я почел испытание достаточно сильным; для меня было бы немыслимо искать удовольствия в ее мучениях. Во мне вызывали ужас мои супружеские права, а она, видимо, полагала, что я способен воспользоваться ими против ее воли. Я поцеловал ей руки и попросил, чтобы она рассказала мне, о чем она горюет и чего не хватает для ее счастья.