Жаркие горы
Шрифт:
— Пока так, но, думаю, не навсегда. Я ведь историк, языковед.
— И давно языком занимаетесь? — спросил Полудолин.
— Давно. Не думайте, что хвалюсь. Но ко мне слова липли с детства, как репьи. Родился в Фергане. К десяти годам свободно говорил по-узбекски и по-киргизски. В пятнадцать знал таджикский. Ну как с таким багажом не увлечься востоковедением? Занялся фарси. Поступил в институт на восточный факультет. Изучил английский, дари, пушту. Быть военным никогда не собирался. Просто вышел такой расклад в силу обстоятельств. Когда начались здесь события, меня пригласили в военкомат и предложили пойти в армию. Назвали место — Афганистан. Я сразу понял — может, это и есть тот шанс, за которым востоковед в других условиях сам должен охотиться. Дал согласие…
Внешний вид нередко характеризует человека
Разглядывая Черкашина, Бурлак пытался по его виду представить, к чему того готовила природа, и приходил к неутешительному для себя выводу — ничего военного в человеке. Ровным счетом ничего. А кем же он видится? Размышляя, Бурлак определял облик востоковеда одним словом: профессор… Высокий, заметно увеличенный залысинами лоб, прямой нос, небольшие, аккуратно подстриженные усы щеточкой, благородная бородка клинышком придавали ему вид преуспевающего врачевателя или книгочея. Встретив такого на улице даже одетым в военную форму, Бурлак никогда бы не усомнился — это не командир.
— Слушаю и немного завидую, — сказал комбат.
— Чему? — удивился Черкашин.
— Интересам твоим, капитан. Я ведь что — деструктивная сила. Все эти красоты вокруг для меня поле возможного боя. Ты увидел могильник, и для тебя это ценность тысячелетней давности. А для меня только ориентир на местности или укрытие для засады духов. Улавливаешь разницу?
— Брось, комбат. Завидовать — никудышное дело. Я тоже смотрю на тебя и думаю: пройдет время, выйдут книги, станет Бурлак личностью исторической.
— Не сей во мне напрасных надежд.
— Почему же? Ты, комбат, мужик целеустремленный.
— Одна звездочка и два просвета — для истории такой погон маловат. Подобных чинов она не признает.
— А какие же признает?
— Как минимум — генерал армии.
— Оптимист, комбат! Истории, между нами, чихать на чины с большой колокольни. Можно и маршальский чин себе выхлопотать, на грудь большие звезды пристроить, мундир золотом расшить, — все одно этим историю не проведешь. Она на внешний блеск, на показуху не падкая.
— Что ты имеешь в виду? — спросил Бурлак.
— Историю, комбат. Всего лишь историю. Знаешь, кто такой Антон Брауншвейгский?
— Нет, а кто он?
— Вот те раз! Генералиссимус земли русской. Вот кто!
— Не слыхал, — смущенно признался Бурлак. — Удивляет?
— Нисколько. Просто доказывает, что чины для истории не играют особой роли. Она ценит исключительно реальные заслуги.
— Меня другое волнует. Вот про Антона не знаю. Ну, извини, бог с ним. Не менее печально, что мы вообще свою историю знаем из рук вон плохо. У нас в Москве мусорщик на грузовике каждый день по утрам к дому приезжает. На лобовом стекле машины у него портрет генералиссимуса. Фамилию знаю, а больше почти ничего. «Фаворита» Пикуля прочитал недавно, теперь о Потемкине имею представление. А о своих, так сказать, послереволюционных, вот тут — пробел. И главное, талантливых историков не вижу. Кандидатов наук — тьма-тьмущая, но самые способные из них на временах дяди Вани Грозного замкнулись. Ближе вроде и подходить боятся.
— Ладно, мужики, — сказал Полудолин. — Прерву я вашу дискуссию. Верну в день сегодняшний. Осталось десять минут до лекции. Вы ведь готовы, товарищ капитан?
После обеда Черкашин выступал перед личным составом. Знакомить солдат с обычаями, традициями и бытом народов Афганистана было для капитана и обязанностью и любимым делом. Как правило, на такие беседы приходили все, кто бывал свободен от неотложных служебных дел. В этот раз на спортивной площадке собралось около двух рот. Привычные к неудобствам, а если следовать официальному определению — привычные к полевым удобствам, люди расселись прямо на земле. В первом ряду, на привилегированных местах, устроились офицеры.
Черкашин оглядел с высоты своего немалого роста аудиторию. Взглянул на Бурлака. Спросил: «Начнем, пожалуй?» Комбат кивнул разрешающе: «Начинайте».
— Мне собрали ваши записки, товарищи. —
— Договорились, — за всех ответил комбат.
— Для начала условимся вот о чем. В нескольких записках авторы употребляют обобщающее понятие «мусульмане». Например, спрашивают, какие особенности отличают мусульманский мир от всего остального. Чтобы не ошибаться самим, не обрекать на ошибки других, советую не употреблять слово «мусульмане» как понятие, объединяющее народы разных стран, официально исповедующих ислам. Такие обобщения внешне удобны, но на деле несостоятельны. К ним прибегают те, кому выгодно классовые противоречия подменять религиозными. Если, к примеру, сказать, что Ольстер населяют христиане, то вы никогда не поймете, почему там не утихают конфликты на религиозной основе. Если сказать, что Иран и Ирак — мусульманские страны, то попробуйте объяснить, что заставляет их воевать друг против друга.
— Хорошо, — сказал лейтенант из второго ряда, — только почему же тогда часто употребляются слова «мусульманский мир», «панисламизм»?
— А вы проанализируйте, кто употребляет эти слова. Тогда легче заметить — они из арсеналов буржуазных радиостанций. Тем выгодно создавать иллюзию, будто существует какой-то единый мир мусульман, не зависящий от политики, от форм социального строя, вида собственности. На деле же такого мусульманского мира нет и не будет.
— Скажите, товарищ капитан, — задал вопрос Полудолин, — отличается ли религиозная обстановка в странах, исповедующих ислам? В частности, чем она характерна в Афганистане?
— Вопрос, товарищ майор, и легкий и сложный. Легкий потому, что могу назвать две-три приметы ярких различий, и все вроде бы станет понятным. А сложный он потому, что вся система ислама переживает большие подвижки. И в разных странах эти подвижки имеют разную глубину.
— Это интересно, — подал голос Бурлак. — Можно подробнее?
— Можно, — сказал, улыбаясь, Черкашин. — Всегда интересно быть носителем новостей. Верно? Так вот, представьте — учение ислама родилось в седьмом веке. Оно отражало родообщинный уклад жизни арабов. Обслуживало нужды общества, не так давно вышедшего из предшествовавшего ему строя. Главный догмат ислама — единство бога-аллаха, который, по Корану, «не родил и не рожден и никогда не было ему равного». Довольно туманная формулировка, но именно ей мусульмане обязаны тем, что не знают изображений аллаха. Христианский бог — этакий добрый дедушка, сидящий на подушках из облаков. И ручку держит благословляюще. Подобных изображений аллаха не сыщете. Тем не менее, если поговорить с мусульманами, они наделяют аллаха чертами человека, причем сурового владыки, которому необходимо подчиняться беспрекословно, проявляя покорность и терпение. Имущественное и социальное неравенство, наличие богатства и бедности представлены в Коране как результат божественных установлений. Так вот, подвижки в религиозных воззрениях происходят быстрее в тех странах, где ислам начинает серьезно сдерживать экономическое развитие. Там богословы стараются расширить рамки запретов, с тем чтобы они меньше мешали развитию экономики. Показательно в этом плане отношение к космосу. Что, к примеру, знает муллави Насреддин из кишлака Дарваз о космических полетах? Практически ничего, верно? Его прихожане и того меньше. Проблема вторжения человека во владения аллаха их мало волнует. Но есть страны, исповедующие ислам, которым уже пришлось столкнуться с космосом. И здесь в первую очередь стали решать вопрос: можно ли мусульманину стать космонавтом или это тяжкий грех? Дать точный ответ на такую проблему вправе только мусульманские богословы. Правительство, к примеру, может приказать военному летчику-мусульманину стать космонавтом, но объявить его безгрешным оно не в силах. Вот почему именно богословам предстояло решить теоретический вопрос: не нарушится ли чистота божественного бытия, если в космос — вместилище тайн аллаха — проникнут люди?..