Жажда. Книга сестер
Шрифт:
Я только что спас себя, а значит, спас все сущее. Знает ли об этом отец? Наверняка нет. Он ничего не понимает в импровизациях. Это не его вина: чтобы импровизировать, нужно иметь тело.
У меня оно пока есть. Я никогда еще не был настолько воплощен: страдание приковывает меня к телу. Мысль, что я его покину, внушает мне противоречивые чувства. Несмотря на необъятную боль, я помню, чем обязан этой инкарнации.
По крайней мере, я прекратил терзать себя в мыслях. С немалым облегчением погружаюсь в глаза Магдалины: она чувствует, что
Сколько времени я вишу на этом кресте?
Губы Магдалины складываются в слова, я их не слышу. Но обращается она ко мне, и я вижу, как ко мне летит золотая полоска ее слов. Искры потрескивают дольше, чем длится фраза, их удар приходится прямо мне в грудь.
Я заворожен. Я поступаю так же: произношу для нее неслышные слова, вижу, как они вылетают из меня золотым снопом, и знаю, что они входят в ее тело.
У остальных все тот же скорбный вид. Они не поняли. Надо признать, что суть моей победы почти неуловима.
Я до сих пор не умер. Как продержаться до конца? Как ни странно это покажется, я чувствую, что могу сломаться, а значит, еще не сломался.
Чтобы этого не случилось, я прибегаю к старому доброму способу – гордости. Гордыня греховна? Как вам будет угодно. В моем положении этот грех кажется столь ничтожным, что я заранее его себе прощаю.
Да, гордость: место, где я сейчас нахожусь, тысячелетиями будет неотступно манить к себе человечество. Пусть и по недоразумению, это ничего не меняет.
Лишь одному человеку будет дарован такой наблюдательный пункт, не потому, что я последний распятый рода людского – это было бы слишком прекрасно, – а потому, что ни одно распятие не получит подобного отклика. Отец избрал на эту роль меня. Это ошибка, это чудовищно, но это станет одной из самых потрясающих историй во все времена. Ее назовут Страстями Христовыми.
Имя уместное: слово “страсть” обозначает то, что претерпевают, а следовательно, с точки зрения семантики, некий избыток чувства, в котором нет места разуму.
Отец не зря назначил меня на эту роль. Я для нее подхожу. Во мне было довольно слепоты, чтобы настолько обмануться, во мне было довольно любви, чтобы простить себя, и довольно гордости, чтобы не склонить головы.
Я совершил величайшую ошибку. Она будет иметь неисчислимые последствия. Ну что ж, ошибки имеют последствия, такова их природа. Если я могу себя простить, значит, все, кто серьезно ошибется, смогут себя простить.
– Свершилось.
Я произнес это вслух. Сказал и только потом заметил. Все это слышали.
Слово мое вызывает бурю смятения. Небо внезапно темнеет. Не могу опомниться – какую власть имеют мои слова! Я бы с радостью говорил еще, вызывал еще какие-нибудь явления природы, но у меня нет сил.
Лука напишет, что я сказал: “Отец, прости им, ибо они не ведают, что творят”. Бессмыслица. Мне надо было простить самого себя: я наделал больше ошибок, чем люди, и не у отца я просил прощения.
Хорошо, что я такого не говорил: это была бы снисходительность по отношению к людям. Снисходительность – самая для меня ненавистная форма презрения. И, откровенно говоря, не в том я положении, чтобы презирать человечество.
И я не говорил Иоанну (его здесь тоже не было, как и других учеников): “Се Матерь твоя”, а матери (отсутствовавшей по доброте своей) – “Жено, се Сын твой”[8]. Иоанн, я очень тебя люблю. Но это не дает тебе права писать невесть что. Впрочем, это не имеет значения.
Мне нельзя себя растрачивать: я достиг той стадии, когда слово производит наконец нужное действие. Какого перформативного эффекта я хочу добиться?
Ответ врывается прямо в сердце. Из самых моих глубин рвется желание, больше всего мне присущее, моя драгоценная потребность, мое секретное оружие, мое истинное “я”, то, из-за чего я любил жизнь и люблю ее до сих пор:
– Жажду.
Поразительная просьба. Такого никто не ожидал. Как человек, терпящий долгие часы такие страдания, может иметь столь заурядную потребность? Моя мольба выглядит такой же странной, как если бы я попросил опахало.
Вот доказательство, что я спасен: да, при той мере боли, какой я достиг, я еще могу обрести счастье в глотке воды. Настолько вера моя невредима.
Из всех слов, что я произнес на кресте, это – самое важное; больше того, только оно и важно. Взрослея, мы учимся не утолять голод сразу, едва он даст о себе знать. Но никто не учится оттягивать миг утоления жажды. Когда она возникает, о ней говорят как о чем-то бесспорном и срочном. Отрываются от любых дел и ищут, что бы попить.
Я не осуждаю, пить – это упоительно. Мне только жаль, что никто не исследует бесконечность жажды, чистоту этого порыва, наше суровое благородство в ту минуту, когда мы испытываем ее.
Иоанн, 4:14: “Кто будет пить воду, которую Я дам ему, тот не будет жаждать вовек”. Почему мой любимый ученик изрекает такую чушь? Любовь Бога – вода, что никогда не утоляет: чем больше пьешь, тем сильнее жаждешь. Вот наконец наслаждение, не умаляющее желания!
Попробуйте сами. Каким бы делом вы ни занимались, физическим или умственным, добавьте к нему настоящую жажду. Ваши искания станут острее, точнее, величественнее. Я не прошу вообще не пить, я предлагаю немного подождать. В жажде таится столько открытий!
Начиная с радости, когда пьешь, – ее никогда не славят, как должно. Насмехаются над словами Эпикура: “Стакан воды, и я умру от удовольствия”. Какое заблуждение!
Воистину говорю вам, хоть я и прибит гвоздями, от стакана воды я бы умер от удовольствия. Сомневаюсь, что я его получу. Горжусь уже тем, что желаю его, и счастлив при мысли, что не только я познаю это наслаждение.
Естественно, такой ситуации никто не ожидал. На Голгофе нет воды. А если б и была, никто не сумел бы добраться до моей головы и поднести чашу к губам.