Жажда. Книга сестер
Шрифт:
Либо они лгут, тогда зачем так нелепо лгать? Либо говорят правду, и это недостойно. Желание быть не в счет – смирение неуместное, это трусость.
Все люди идут в счет, причем в такой громадной степени, что ее и исчислить нельзя. Ничто так не важно, как то, что считается бесконечно малым.
Самоотречение предполагает безучастность. Я не безучастен, ведь я – рычаг, движущая сила. Я стремлюсь передавать эту силу. Каждый, жив он или мертв, способен стать рычагом. Нет силы более мощной.
Ада не существует. Проклятые есть, но только потому,
Усопшие тоже могут встречаться друг с другом. По моим наблюдениям, они почти всегда от этого уклоняются. Какой бы сильной ни была при жизни их дружба или любовь, после смерти им почти нечего друг другу сказать. Не знаю, почему я говорю об этом в третьем лице: в конце концов, ко мне это тоже относится.
Это не безразличие, это иной способ любить. Это как если бы умершие превращались в читателей: они поддерживают с миром связь, которая сродни чтению. Это спокойное, терпеливое внимание, вдумчивая расшифровка. Это то, что требует одиночества – одиночества, в котором зреет зарница понимания. Как правило, мертвые не такие глупцы, как живые.
Какому же чтению мы предаемся, когда мы уходим из жизни? Книга складывается по нашему желанию, именно оно порождает текст. Мы находимся в роскошном положении, мы одновременно и авторы, и читатели – как если бы писатель сочинял для того, чтобы самому этим наслаждаться. Когда плетешь ткань своей услады, для письма не нужна ни ручка, ни клавиатура.
Мы не ищем встреч по той причине, что они напоминают нам о нашем живом “я”, а мы за него вовсе не держимся. Иуда нашел меня и позвал меня по имени – меня это удивило.
– Ты забыл, что тебя звали Иисус?
– Забыть – неправильное слово. Оно меня не преследует, вот и все.
– Ты сам не ведаешь своего счастья. А я только о том и думаю: я тебя предал. В твоей истории я злодей.
– Если тебе это не нравится, думай о чем-нибудь другом.
– О чем еще я могу думать?
– Разве нет в твоих помыслах ни одного приятного места?
– Не понимаю, о чем ты спрашиваешь. Я тот, кто предал Христа. И ты хочешь, чтобы я от этого отрешился?
– Если таково твое желание, можешь пережевывать это веками.
– Вот видишь! Ты заставляешь меня мучиться угрызениями совести!
Я вовсе не это сказал. Я испытал странное чувство: оказывается, недоразумения живы и после смерти.
Что остается мне от живого, носившего когда-то имя Иисус?
Умирающие на смертном одре часто говорят: “Если бы начать все сначала…” – и перечисляют, что бы они переделали или изменили. Это доказывает, что они еще живы. После смерти уже не испытываешь ни сожаления, ни одобрения по поводу своих действий или бездействия. Видишь свою жизнь как произведение искусства.
Никто не станет думать в музее, стоя у полотна великого мастера: “Я бы на месте Тинторетто сделал скорее не так, а этак”. Мы созерцаем, принимаем к сведению. Если предположить, что мы и были когда-то этим знаменитым Тинторетто, то мы не станем себя судить, мы согласимся: “Узнаю себя в этом мазке”. Мы не будем задаваться вопросом, хорошо это или плохо, нам и в голову не придет, что можно было сделать иначе.
Даже Иуде. Особенно Иуде.
Я никогда не думаю о распятии. Это был не я.
Я созерцаю то, что мне нравилось, то, что мне нравится сейчас. Моя тройка лидеров по-прежнему работает. Умирать теперь уже не так интересно, но оно того стоило. Умирать – это лучше, чем смерть, так же как любить гораздо лучше самой любви.
Огромная разница между мной и отцом в том, что он есть любовь, а я люблю. Бог говорит, что любовь – это для всех. А я, любящий, прекрасно вижу, что невозможно любить всех одинаково. Это вопрос дыхания.
По-французски это слишком простое слово. По-древнегречески дыхание звучит как pneuma[10]. Изумительно точная находка, это слово передает, что дышать – дело вовсе не очевидное. Французский, язык юмора, сохранит от него в обиходе лишь слово pneu, шина.
Если мы имеем дело с человеком, которого не так-то просто полюбить, говорят, что мы его на дух не переносим. Такая ольфакторная реакция мешает дышать в присутствии неприятного нам персонажа.
Любовь с первого взгляда – нечто прямо противоположное: дыхание сперва перехватывает, а потом дышишь слишком бурно. У нас появляется исступленная потребность надышаться человеком, чей запах поразил нас.
Пусть я и мертв, у меня все еще кружится голова от дыхания. Иллюзия играет свою роль на отлично.
Единственное мое горькое сожаление – это жажда. Мне не хватает не столько питья, сколько порыва, который оно вызывает. У моряков есть такое проклятие: “Чтоб тебе пить без жажды!” Не хотел бы я его заслужить.
Чтобы испытывать жажду, нужно быть живым. Я жил с такой силой, что жаждал, когда умер.
Может, это и есть жизнь вечная.
* * *
Отец послал меня на землю, чтобы я распространял веру. Веру во что? В него. Пусть даже он соизволил включить в свою теорию меня, через идею Троицы, все равно, по-моему, это бред.
Мысль эта пришла мне очень быстро. C другой стороны, сколько раз я говорил тому или иному удрученному: “Вера твоя спасла тебя”? Неужели я позволял себе лгать этим несчастным? На самом деле я пытался перехитрить отца. Я обнаружил, что слово “вера” имеет странное свойство: только без дополнения оно становится возвышенным. Тому же правилу подчиняется и глагол “верить”.
Верить в Бога, верить, что Бог воплотился в человека, веровать в воскресение – все это звучит сомнительно. Если вещи неприятны на слух, значит, они неприятны разуму. Они звучат глупо, потому что они и есть глупость. Мы остаемся в плену пустых банальностей, как в пари Паскаля: верить в Бога значит делать на него ставку. Философ даже объясняет, что, чем бы ни завершилась лотерея, мы все равно остаемся в выигрыше.