Жажду — дайте воды
Шрифт:
Примерно через полчаса после ухода Волкова ко мне явился Сахнов. Он сиял от радости. Командир полка разрешил ему с тремя другими добровольцами отправиться за «языком». Я ничего не сказал о Волкове, о моем с ним разговоре.
Ночь. Сахнов с маленькой группой вышел на задание. Я остался на НП.
Всю ночь на немецких позициях была тишина. Неужто Сахнова засекли вместе с его товарищами? Мне вспомнилась молитва времен нашего пребывания в «аппендиксе».
В предрассветной мгле я приметил
— Порядок, сынок! Пока глотку этому сукину сыну заткнули, он успел садануть меня рукояткой пистолета.
Рядом со мной вдруг возник капитан Волков. Он был невозмутим. Откуда ни возьмись прибежала Шура. Боже ты мой, она-то как сюда попала, в полк? И когда? Или сбежала от своего старикана врача? Но если и сбежала, то зачем именно сюда явилась, в наш полк? Чего она все преследует меня?..
Шура наложила повязку Сахнову. Немец здорово его разукрасил. Но Сахнов ни звука не издал, когда Шура обрабатывала рану. Она повела его в полевой госпиталь. Когда вернулась, я спрашиваю:
— Что, твой старикан тоже перевелся к нам в полк?
— Хотел было, но я не дала ему сделать этого. И вообще бросила его.
— Другого, что ли, нашла?..
Шура схватила меня за плечи, посмотрела прямо в лицо и взмолилась:
— Не убивай меня!
Всхлипнула и побежала вон.
Хотелось закурить — и не смог: руки почему-то дрожали.
«Язык» Сахнова оказался очень важной и ценной добычей.
Рассвело. Полк наш двинул в наступление. Для противника это было неожиданным. И мы с первого же удара ворвались в их расположение.
Полдень. Мы вышли к шоссе. Идти дальше нет сил. Окопались. Я неотступно думаю о Шуре. Боюсь, что на этот раз обидел ее сильнее прежнего. Но как мне быть?..
Сегодня десятое февраля. Уже месяц и тринадцать дней, как мне исполнилось девятнадцать. Записи мои заморожены.
На новых позициях денно и нощно мы строим оборонительные укрепления. Я как-то отважился спросить командира полка, почему мы приостановили наступательные бои. Он чуть помедлил с ответом и сказал:
— Это вопрос не однозначный. К сожалению, наш полк на сегодняшний день не располагает достаточными силами для наступления…
Комполка долго молча осматривал наши новые блиндажи, траншеи, а потом, вернувшись к моей роте, сказал, как бы продолжая свою мысль:
— Ведь это наше наступление имеет сугубо местное значение. Мы, так сказать, делаем «шум на фронте». Это тоже, конечно, дело нужное, если учесть, что перед нами блокированный Ленинград…
По его тону я понял, что готовится серьезное, большое наступление с целью прорыва блокады Ленинграда. Наш Волховский фронт стоит лицом к Ленинграду и Ленинградскому фронту.
Разведчики наши донесли, что немцы перебросили с севера на наш участок две дивизии. И это все против одного нашего полка. Оно конечно, страшновато, но мы тем не менее полны гордости, что и говорить: ведь это из-за нас с Ленинградского фронта сняты две дивизии. Худо ли, бедно ли, а мы связали их по рукам и ногам: ни вперед не могут продвинуться, ни назад отойти — ударить против Ленинграда.
А знаете ли вы, что такое блокадный Ленинград? Не знаете? Так вот. Я пишу письмо домой. Вот оно.
«Скоро уже полтора года, как Ленинград блокирован, то есть окружен. Милая мама, знаешь ли ты, что значит окружен? Не знаешь. И не дай тебе бог знать. Огромный город на берегу моря окружен вражескими войсками. Их много — двадцать пять немецких и шесть финских дивизий. Это почти полмиллиона солдат, тысячи орудий и эти шестиствольные минометы, которые мы называем «ишаками», потому что ревут они истинно как ишаки. Каждый день на Ленинград обрушиваются тысячи бомб, снарядов и мин. Они взрываются в домах, где живут люди, падают на трамвайные вагоны, в которых едут люди… Фашисты бросают бомбы на госпитали, где лежат раненые, на школы, на дома. Взрывают все. Безжалостно сеют смерть. И это длится вот уже полтора года. Никто даже представить не может, какие страдания выпали на долю ленинградцев. Ну, что мне сказать вам о них? Ведь ленинградцы — это не просто люди: это герои-ленинградцы. Не знаю, кто бы еще смог вынести такое, столько мук и смертей, столько адских страданий! Хлеба нет, люди гибнут от голода, от холода, от всего… И при всем этом, милая мама, ленинградцы держатся, у них и в мыслях нет, чтобы сдать город…»
Рассвет. Я получил приказ открыть минометный огонь по развалинам едва виднеющейся впереди бывшей деревеньки. Осенью сорок первого фашисты дотла сожгли ее. Сейчас это груда обожженных кирпичей с одной-единственной, чудом уцелевшей печной трубой.
Приказ мне ясен: на рассвете Ленинградский и наш Волховский фронты начинают одновременное наступление. Передовые линии наших фронтов отстоят друг от друга всего на пятнадцать километров в самом широком месте. По этому перешейку немцы вышли к Ладоге и полностью отрезали Ленинград от Большой земли.
Необходимо во что бы то ни стало прорвать вражескую оборону на этом перешейке, чтобы город имел путь сообщения с Большой землей.
До наступления остается всего полчаса. Здесь же в окопах состоялось собрание коммунистов и комсомольцев нашей роты. Собрания мы устраиваем нечасто, и длятся они, как правило, десять — пятнадцать минут, а на повестке дня больше один и тот же вопрос: все силы на уничтожение ненавистного врага. Что еще мы можем решать, кроме того, что враг должен быть разбит и изгнан с нашей земли?