Желание и чернокожий массажист. Пьесы и рассказы
Шрифт:
У нее землистого цвета руки. Идут к этой ткани, как мыши к розам. От их прикосновений полотнище увянет, отсыреет, его пламя погаснет.
Анна вырвала у нее шелк.
— Не заворачивайте, мадам, я его надену!
Продавщица отпрянула, словно ее окатили холодной водой.
— Но оно шелковое. Это же вечернее платье, мисс.
— Знаю, но я хочу надеть его сейчас! Где тут у вас можно переодеться?
— Здесь, но…
Сопровождаемая женщиной, она бросилась в тускло освещенную кабину для переодевания. Не платье, а красное вино и розы! Оно великолепно на ней смотрелось.
Стоит перейти в атаку — и мир перестанет сопротивляться!
Она расплатилась.
Улица приветствовала ее гудками, а она шла и шла, в славном сиянии стяга, красного полотнища стяга свободы!
Платье горело! Вздымалось пламенем при каждом
Красный шелк развевался, и она, не прилагая особых усилий, как на крыльях летела вперед, в сияющее новое утро. Безо всяких планов. Никого не ожидая. Летела куда глаза глядят, неважно куда. Мир исчез. Она чувствовала, что он остался далеко позади. Впереди маячил только мистер Мэйсон. Но теперь и он стал исчезать. Пузатый сатир уже не в силах ее преследовать. А в молодости мог. В тот сезон он пришел в магазин прямо из колледжа. Не ходил, а прыгал, был веселый, всегда шутил. От него пахло гвоздикой — и это возбуждало. Ногти идеально подстрижены. В раздевалке он мог бы вести себя, как Гай — настойчиво, требовательно, творя жизнь на крови. Но в подвале свет никогда не гасили, а однажды, когда они пошли в театр, его пальцы не поднялись выше ее колена. Ехали домой в автобусе долго-долго. Говорить стало не о чем, и теплота отношений исчезла. Когда надо было выходить, они уже стали совсем чужими. Язык буквально прилип к гортани — она еле-еле выговаривала слова. У двери он сказал: «Что ж, было приятно, мисс Кимболл». А она, не в силах открыть рта, только кивнула, а затем, когда шум его шагов стих, начала рыдать, не на постели — прямо на полу… На следующий день он выглядел веселее обычного, но вид был наигранный. Зачем притворяться? Бывают же у людей неудачи. Поэтому-то некоторые звереют, рвут и мечут. Ведь если ты мягкий, то неудачи бывают чаще. Не умеешь говорить шепотом, — кричи. Лучше иметь, пусть и не то, что хочешь, чем вообще не иметь ничего и никогда. В конце концов мужчины понимают больше, чем мы думаем, и некоторые помнят очень долго. А некоторым физическая близость вовсе и не нужна…
За прошедшие пять лет он подурнел. Когда ничего не меняется, то и однообразие становится достоянием. Потому-то общество наращивает жир. Заполняет им свободное пространство. В том подвале мистер Мэйсон и потолстел. Раз за разом уносили в ящиках достоинства его молодости и оставляли взамен лишь жалкие центы. В седьмом отделе теперь работает другая. Что ж, пусть у нее теперь будут все эти удовольствия и мистер Мэйсон впридачу. Отдала ей ножницы и катушку с клейкой лентой. Скоро у нее появится уверенность и она станет во всем разбираться. Полетит вперед мощными уверенными взмахами весел. Совсем как я в блеске сегодняшнего утра! Я, я — красное полотнище флага! И меня никто не остановит, пока я не…
Она несколько сбилась с пути и очутилась лицом к лицу с гигантской конной статуей. Правда, гранитный пьедестал невысокий — на уровне ее подбородка, и копыта можно потрогать. Ей показалось, что конь вот-вот ее затопчет. Стала рассматривать статую — от старости та вся позеленела. Всадник с щитом и поднятым вверх мечом. Взгляд свирепый и неотразимый. Кто этот незнакомец, этот гигант, с грозным видом восседающий на коне? Опустила глаза и стала искать название. Святой Людовик. А, значит, вот это кто — в честь него и назван этот город: Сент-Луис! Нет ничего удивительного в том, что ей стало тяжело дышать — она добралась до самого высокого места в парке. И теперь если она посмотрит в другом направлении, то город, названный в честь этого безжалостного всадника, будет лежать к востоку до самой реки. В ту сторону она не обернулась — город ее никогда не интересовал. Достаточно этого ужасного всадника, возвышающегося над людьми, чтобы почувствовать город.
А вот и фонтан. Но нет, это не фонтан, а просто цементная чаша, откуда пьют воробьи. Но даже воробьев обманывают — там не вода, а несколько упавших с дуба и уже разлагающихся листьев. Зеленых. А я не привыкла к этому цвету. С зеленым надо поосторожнее. Набрасываться на него нельзя — его надо вбирать понемногу: как воробьи пьют из чаши, если в ней есть вода. Ну а если слишком быстро погрузиться в зеленую пучину? Все мужчины — и искатели приключений, и пилигримы — знают, что зеленая сбивает с ног и уносит под стол. Зеленому цвету нельзя доверять, он подавляет. Утлая лодчонка, которую в сумерках мальчишка спускает на воду, в большей безопасности, чем я, попав в эту зелень, превращающуюся в тлен. Теперь я иду медленно. Земля все еще горизонтальна. Только ужасно ветрено. Огромное небо позади, и огромное небо — впереди. Но оно приветливее, чем эта зеленая лавина. Ну, и куда она делась, юная небесная странница, невинно обнаженная, такая изящная? О да, теперь вижу. Она слева, далеко уплыла. А я? Я пришла к…
Нет. Сядь на скамейку и постарайся дышать ровно…О, какая боль! Примерно такую она испытывала в школе, когда делали прививки.
И вдруг Анна — сама! — превратилась в фонтан! (Да не в сухой — сухим-то птички были недовольны: попить не удалось!) Губы захлестнул океан алой пены. О-о! И ее душа в утлой лодчонке пустилась путешествовать по этому океану…
Зелень листьев, океан алой крови — они слились и подплыли к бессмертному голубому, омывая и лаская его. И стали флагом. Только кто это понимает?
ОДНОРУКИЙ [83]
Зимой тридцать девятого года в Новом Орлеане на углу Кэнал-стрит и одной из этих улиц, которые узким клином впадают в старую часть города, обычно дежурили трое мужчин-проституток. Двое, ребята лет семнадцати, достойны лишь беглого упоминания, зато третьего — самого старшего из них — невозможно было обойти вниманием. Его звали Оливер Уайнмиллер. До того как потерять руку, он был чемпионом Тихоокеанского флота среди боксеров-полутяжеловесов. И теперь выглядел как статуя Аполлона с разбитой рукой; его безразличное, равнодушное отношение ко всему происходящему еще более усиливало сходство со статуей.
83
Tennessee Williams. One Arm. 1945.
В то время как двое юнцов в поисках добычи с резвостью воробьев носились по улицам, залетая то в один бар, то в другой, Оливер стоял на месте и ждал, пока с ним заговорят. Сам он первым никогда не заговаривал и ни к кому не «клеился», даже взглядом. Казалось, он смотрел поверх голов с безразличием, которое не было ни напускным, ни мрачным, ни высокомерным, — просто ему было все равно. Погода его почти не волновала. Когда шел дождь и с залива дул холодный ветер, юнцы в своих поношенных пиджачках втягивали головы в плечи и дрожали; их как будто не было видно; Оливер же оставался в нижней рубашке и джинсах, которые от долгой носки и многократной стирки стали почти белыми; в этой облегающей тело одежде его можно было принять за изваяние.
На углу происходили такие разговоры:
— Парень, а ты не боишься простудиться?
— Нет, я не простужаюсь.
— Но когда-то это может произойти.
— В принципе, конечно.
— Ну, значит, надо пойти согреться.
— Куда?
— Ко мне домой.
— Где это?
— Тут, неподалеку. В Квартале. Мы возьмем такси.
— Лучше пошли пешком, а деньги за такси вы отдадите мне.
Оливер стал калекой два года назад. Это случилось в морском порту Сан-Диего, когда взятая в наем машина, в которой он ехал с приятелями-моряками на скорости сто двадцать километров в час, врезалась в стену подземного тоннеля. Двое моряков погибли на месте, третий получил перелом позвоночника и до конца жизни вынужден ездить в инвалидной коляске, а Оливер отделался легче всех — только потерей руки. Ему было тогда восемнадцать, и жизненного опыта он почти не имел.