Железная кость
Шрифт:
И стоял Буров скорбно, как будто над невидимым гробом с дорогим человеком: не найти такие слова, чтобы высказать… и — как молния преобразила ударом его — сделал шаг и возвысился над рабочей массой один:
— Товарищи, ребята, мужики…
— Заговорил — «товарищи», — в ответ ему прислали по рядам. — Вчера-то господами вроде были.
— Могутовцы! — Настроил голос так, чтоб все увидели у него на лице заигравшие отблески первых мартеновских алтарей комбината. — Мы вас сейчас собрали здесь, чтоб объявить: враждебные тучи сгустились над нашим заводом… Все было как: одной половиной акций до сегодняшнего дня владело государство, второй половиной — мы, правление и рабочий коллектив. И вот те акции, которые принадлежали государству… сорок девять процентов… вот их правительство решило продавать с аукциона… — и сморщился от нестерпимой ненависти, — передает их частному инвестору. Московскому коммерческому банку, «Финвал-инвест» такому, понимаете? В обход нас с вами, сталеваров, не ставя нас в известность вообще! Это Чубайс, — назвал им зло по имени. — Между собой решили все в кремлевских кулуарах. И значит, что? Чья власть теперь на комбинате? Кто будет все решения принимать, от которых зависит, будет жить наш завод или нет? Это мы будем с вами? Или эти вот новые… с горы станут прибыль выкачивать в личный
И настоящий собственник, держатель рабочих акций, жизней — к микрофону. Скривился так, как будто бы слепило его какое-то болезненное для застекленных глаз мигание сварочного света, но пересилился и, глянув куда-то поверх всех рабочих голов, заговорил с подрагивающим напором:
— Эта сделка по акциям нашего с вами завода, она уже заключена, тут все железно по закону. Но то, что надо с самого начала понимать: они пока еще тут не хозяева, пока еще хозяева мы с вами. По акциям мы с вами имеем большинство: у нас, правления, сорок шесть процентов, и у вас, рабочих, на руках пока что остается пять процентов. Вроде совсем смешная цифра, но решающая. Если мы вместе с вами сложимся и будем голосовать по всем вопросам заодно. Сейчас вот эти москвичи приедут и будут вас просто ушатывать, чтоб вы им продали свои вот эти акции. Хорошие вам деньги будут предлагать — по меркам вашей нищеты сегодняшней хорошие. А по сути копейки. Вам заплатят копейки, а сами тогда продадут наш завод за десятки, за сотни миллионов какому-то иностранному собственнику. Они этим, банкиры, живут — покупают завод за копейки, а потом продают его за настоящую стоимость. Про нас вам будут говорить, что это мы угробили завод, что мозгов у нас нет, а они вот пришли — и на головы ваши прольется просто манна небесная. Ну а сами тайком будут с нами, со мной вот лично торговаться за акции. Лично мне миллион, в мой карман. Я могу и продать, понимаете? Вас продать, как крестьян крепостных, барин — новому барину! И они тогда будут иметь вас и делать с вами, что захотят! Увольнять и с завода выбрасывать тыщами! Тоже все по закону. Ну а я получу от них столько, что хватит и детям, и внукам на красивую жизнь. Улечу на Багамы, в Америку! Но я так не хочу! Не хочу, не могу вас продать, зная, что отдаю свой завод им фактически на разграбление! Но и вас попрошу тоже не продавать — ведь от вас тут, от вас все зависит! Если каждый из вас принесет им в зубах десять штук своих акций, то тогда на заводе хозяева будут они. Завод сейчас в тяжелом положении. У вас к нам накопились, мягко говоря, претензии. Мы понимаем, отдаем отчет, что мы во многом не оправдали вашего доверия. Не имели возможности вовремя вам выплачивать зарплаты за ваш честный труд. Не наладили должных отношений со смежниками. Но чтоб родной завод заведомо банкротить и без работы целый город оставлять — такого у нас в мыслях не было! Я ж ведь лично не с боку припека. Я родился вот тут. Вы все знаете… — И ввернул то, что мог обратить себе перед рабочей массой на пользу, поглядел людям в лица с некрасивым, позорным подражанием теплу: мы одной с вами крови: — У меня на заводе работают старший брат и отец. Честно, многие годы у прокатного стана, вы тут все его знаете. Кто такие Чугуевы, зна… ете… — и споткнулся, нечаянно найдя среди лиц, провалился в отцовский чугуевский взгляд и, не скрыв неудобства, откачнулся, отпрянул от обдавшей его отчуждающей силы родного, мерзлоты неприятия, кроме которой ничего не осталось для сына в глазах у отца — даже горькой усмешки: вона как ты запел, зашаталось как только у тебя под ногами. Про отца сразу вспомнил, про брата. Узнал, сынок, теперь, с какой болью врезается в кадык неправота? Худо стало тебе? А как нам ты?.. Совладал с оборвавшимся, детски дрогнувшим голосом и нажал опять с мобилизующим пылом: — А они тут чужие! Наша земля для них чужая! Так что мы в одной лодке теперь. Из одного только инстинкта самосохранения должны во всем держаться вместе против пришлых! Акций не отдавать! Я даже знаю, больше чем уверен, что по-другому просто вы не сможете! Спасибо за внимание вам и понимание… — И не мигал уже, не морщился, не отводил трусливые, болящие глаза — вымогающе вглядывался в обожженно-немые рабочие лики, нажимал, выжимал солидарность из динасовых огнеупорных закопченных, седых кирпичей и действительно верил в то, что говорил, что его еще могут железные люди услышать, да и даже не верил, а просто другого ему не осталось, уже только и вправду инстинкт разжимал ему челюсти и толкал из него: «Помогите!»
Рабочая орда качнулась, забурлила, заброшенные сверху реактивы переваривая: «Вот, значит, снова стали мы нужны, рабочие», «Никак у них без наших акций не выходит», «От нашей воли все зависит, поняли? В кои-то веки все от нашей воли!». «Завод, завод под нож!» — устойчиво гудело в самой глубине. «Так че мы, как мы? С акциями что?» — «А сам подумай что! Без вариантов!» — «Без вариантов за правление, за Чугуева!» — ярился на предельных оборотах и разгонял волну усердствующий Степка. «А за Сашку Чугуева что? Сосали кровь из нас — и мы теперь за них?! Ведь ни во грош не ставил нас Сашок! Он, Сашка, что теперь — Чугуев я, Чугуев, из тех Чугуевых вот самых, заводских, вам всем тут брат, давайте, мужики… Да за свою мошну вот только и трясется! Что от кормушки за уши оттащат эти новые. Он понятно за что, ну а мы? За него?! За коттеджи их в три этажа вон в Нахаловке? Пускай почует, каково, как с комбината их под зад коленом!» — «Вот ты чудак на букву „эм“! Под москвичей ложиться предлагаешь?! Чтоб к чертям поувольняли до единого?! Чтоб по кирпичику завод растеребили?! Под москвичами вообще не жизнь!» — «А что там Жорка Егзарьян молчит? Пусть коллективу скажет, что он там мозгует!» И оборачиваются все к «экономически подкованному» — седой, заслуженный старик с мясистым шнобелем на перекрестье взглядов голос пробует:
— А что тут скажешь, мужики? Тут Сашка прав. Вот этот наш довесок акций, он решающий: на чьи весы — того и верх. Правление наше — тот еще подарочек, вор на воре, давно уж это поняли. Рабочим — крохи с барского стола, чтоб не загнулись только с голодухи. Но те, которые приходят, москвичи, — это ж вообще чубайсовское племя. Чубайс все это и затеял, рыжий… прихватизацию очередную, чтобы заводы окончательно по всей России развалить, американской колонией нас сделать. Они ж долги искусственно специально создают. И глазом не моргнешь, как скажут, что надо срочно половину рабочей силы с комбината увольнять. Для них же главные издержки — это люди. И если есть у нас какая-то возможность по закону не дать клешни им запустить на комбинат, то надо пользоваться ею, как господин Чугуев говорит.
И все, пошла реакция плавления, соединения в единовздошный монолит: «Пусть только сунутся — ногами вперед вынесем!», «Все за Чугуева тогда уж, за Чугуева!», «Слышь, Сашка, радуйся — тебе поддержка полная!».
5
Нет, одноклеточным он не был, чтобы не угадывать, откуда могут по нему ударить, чтобы не слышать явственного тиканья адской машинки, подведенной под него.
Как покатилась от Москвы к Уральскому хребту та еще первая волна приватизации, он уже знал, Чугуев, с хищной радостью, что делать. Сто тысяч заводских аборигенов в едином инстинктивно-охранительном порыве обменяли свои ваучеры-фантики на акции родного комбината — вложились в свое, в знакомые до заусенцев валки и арматуры непрерывного качения. «Трудовой коллектив» был объявлен держателем контрольного пакета ОАО в равных долях не с кем-нибудь, а с абсолютной силой государства, которое за заводом каждое мгновение по-отечески следит; Чугуев прилепил к рукам всего-то три процента и начал планомерно, методом «катка и пылесоса» вынимать у железных рассеянные по комодам и тумбочкам, по шкатулкам и вазочкам в старых советских сервантах напечатанные на Гознаке фиолетовые сертификаты на акции: учрежденный им «Могутовский металл» по копейке за тонну покупал у завода холодный прокат и двухтонные слябы и сдавал перекупщикам на границе уже по рублю; официально прибыль комбината составляла 0,0000001, из самого понятия «зарплата» выпарился смысл, животы прилипали к хребтам, и голодным вколачивалось: есть возможность нажраться — продать ваши акции, мы уж ими, правление, распорядимся, все равно, так и так на заводе останутся, все равно государство держит в сейфах Центрального банка половину другую могутовских акций — если что, всех спасет в половодье добрым дедом Мазаем. И рабочие верили.
Вот уж в чем была правда: государство держало 49 %. Знал, откуда ударит, но когда, как отбиться, как выстроить линию Мажино, Маннергейма — это вне разумения. И взорвалось в Кремле намного раньше, чем задрожала тут под ним, в Могутове, земля. Он еще мнил себя единоличным, навсегдашним хозяином металлургического города, а сжатая предельно во времени цепная реакция все более рослых взрывов неслышно разбегалась от Кремля, корчуя, выворачивая кресла директоров и председателей советов акционерных обществ высшего порядка из земли. Мир сократился под нажимом каменной породы — Саша почувствовал себя придавленным жуком, горняком, похороненным заживо взрывом в забое: неделимая доля секунды — и гранитом расплющит грудину.
И ведь кто-то вот этой силой «там», «из Москвы» управлял, изворотливый чей-то рассудок придумал этот план «Барбаросса», беспримерный по голой, топорной своей простоте и бесстыдству. Говорили — Угланов, из Москвы докатилось легендой до Саши — Угланов. Саша с ним сообщался по кредитным и прачечным нуждам все время («Финвал-Инвестбанк»), не с самим человеком, которого он ни разу не видел, а с явлением «Угланов».
Дано: Кремль кровно нуждается в орошении пустой федеральной кормушки — нефть идет по семь долларов страшных за баррель, пятьдесят миллионов голов застонали от Хабаровска до Кенигсберга: дайте пенсии, дайте зарплаты. «Эти деньги есть только у нас, — втемяшивал Угланов Мише-Боре-Славе, чудовищам российского финансового капитала. — Немедленно, вчера срастись в конгломерат и предложить Кремлю спасительный кредит, затребовав в обеспечение долга акции российского „всего“. Смотри, мы создадим иллюзию, что Кремль сможет через год обратно эти недра получить или реальную их стоимость. Мы скажем: в случае невозврата мы выставляем эти вот бумажки на торги, только о времени и месте этих распродаж будем знать только мы, „больше всех“ сможем дать только мы».
Акционировали одну шестую суши — забесплатно: кредит Кремлю давали его же собственными деньгами, «долг — в долг»: давно уже закачанный Минфином в их ходорковские, углановские банки миллиард — на прямые субсидии тонущим и затонувшим машинам Красноярска, Тагила, Норильска, Могутова — Угланов разворачивал на скупку русских недр и заводов, чтоб с беззастенчивостью первого миссионера, обожествленного туземцами за солнечные зайчики и порох, не потратить на всем протяжении залоговых этих глистов ни рубля.
С первых дней своей власти в Могутове он, Чугуев, повел половину расчетов через этот всесильный, надкремлевский «Финвал»: Угланов дал ему надежные каналы в панамские и лихтенштейнские офшоры, головоломную структуру очистных сооружений, ведущую в глубинные налоговые бункеры. У Саши, проследившего впервые движение сотен тысяч своих долларов от импортера через Тихий океан на острова, враз наступило прекращение электрической активности — при первой же примерочной потуге вообразить себе надмировую систему ирригации, по отводящим желобам, по рекам кабелей которой Угланов гнал, распределял и сепарировал чужие миллионы как свои: артериальные, аортные потоки делились на несметь вилявших капиллярных ручейков, и нитяные ручейки неуследимо разбегались, чтобы всего через каких-то пару «банковских часов» со световой скоростью собраться в нужном месте, и вот теперь вся эта денежная масса была повернута группой армий «Центр» на Могутов. Еще не ожили отбитые аукционным молотком у Саши перепонки, как раскаленный факс в приемной испустил приказно-похоронное, без знаков препинания, предписание начать переговоры о продаже принадлежащего Чугуеву пакета — семь(!) миллионов долларов за третью по размеру в мире сталелитейную машину оценочной стоимостью в вечные, арктические триста миллионов! Не дали голоса, руки, а факсовым плевком: тебя здесь нет, тебя склевала бешеная курица.
Чугуев вскинулся с безмозгло полыхнувшим в нем «подавитесь!» и обвалился в кресло сразу от подступающих со всех сторон подкашивающих известий: поставщики застопорили намертво отгрузки коксовых сортов на комбинат, все как один ссылаясь на шахтерские восстания, — через неделю комбинат закоченеет, через две его убытки разрастутся в миллиард… и через дление кратчайшее Чугуева пробила упавшая на темя бандероль: счета, транзакции, налоговые схемы, все на него, Чугуева, количеством страниц грозящее перерасти в надгробие лишения свободы. И под библейской пачкой запросов в Генпрокуратуру — роскошно иллюстрированный рекламный каталог «Элитный ритуал»: гробы из ценных пород дерева, гранитные и мраморные статуи и плиты… По всей стране погашенные, стертые директора промышленных циклопов, получив вот такую посылку от новых хозяев своего бытия, хватались за ребра над сердцем и клешнями скребли по столешнице, смертно нашаривая в ледяной пустоте валидол и коньячные рюмки. И защиты искать было не у кого — это, наоборот, у Угланова были партнеры по теннису, вот тот самый, который самый главный в России по теннису, — «сам».