Железная кость
Шрифт:
Сутки так вот проходят, другие, и на пятые сутки — движение на том берегу, по мосту над стальной рекой, по которому протянулись в тумане отвернувшиеся от воды фонари в ореолах белесого слабого света, похожие на пушистые головки одуванчиков. Зашумели моторами и вспороли мглу лезвиями раскаленных злых фар членовозы, кареты, джипы сопровождения власти; поехали все: гаишники на бело-синих «Жигулях», губернатор и мэр на своих черных «Волгах», целых двадцать машин «скорой помощи», вездеходы защитных окрасов, тащившие полевые, с дымящими трубами, кухни… поползли по мосту вереницей в понимании, что сделалось на заводе совсем уж не то, — старики еще помнили бунт и расправу 63-го года, перемалывающий скрежет и стальные ручьи бронетанковых траков — и уперлись в последнюю, непроницаемую полоску злого воздуха. Распахнулись все дверцы, и земные правители к ним, рабочим, пошли непривычно пешком, принужденно, набыченно, с дополнительным явным усилием отрывая ступни от земли, проходя трудный путь к «обретению консенсуса», оделись поскромнее, в курточки, без меховых воротников, но уж выкорма, лоска наеденных ряшек не скроешь… И как будто затворы плотин поднялись одновременно — прорвались, разом хлынули отовсюду рабочие ручьи, захлестнув, затопив площадь перед воротами, не вмещаясь, давясь, прибывая; спрессовались в халву, но никто меньше не становился, не чуял тесноты и удушья в несмети — напротив, вырастал и прочнел сам в себе, ощущая прямящую силу в сцеплении со всеми своими: вот мы все, наша правда, не пропрешь, не задавишь теперь.
Меж Жоркой Егзарьяном и Борзыкиным зажатый, Чугуев озирался и не видел ничего, кроме поля упрямых рабочих голов, кроме синих сатиновых и землисто-зеленых брезентовых спин молодых и согбенных, видел сына Валерку, что залез на фонарь и висел под плафоном, обнимая ногами железную шею.
Грузовик подогнали активисты рабочие, и в него, на него забрались делегаты —
Целый замгубернатора области долго проигрывал ту же пластинку: что пришли москвичи на завод по закону, что противиться этому баррикадами и арматурой — это значит самим встать против главных законов страны и подпасть под ответственность; что «Финвал-Инвестбанк» — это добрая сила, которая приведет в регион миллионы рублей на поправку могутовских станов и домен, на постройку больниц, поликлиник и школ, что не будет, он голову лично кладет, никаких увольнений… но вот как-то все так ненадежно-виляюще, скользким мылом в руках излагал, что своими посулами поднял брожение, клокотание в могутовской массе, и уже раскрывал рот безмозглой рыбиной в нарастающем гуде и реве. Но как будто бы что-то стряслось у него за спиной — закачались и загомонили иначе возле самой платформы ряды работяг; задрожал, заискрил от высокого напряжения воздух, как под самой мачтой ЛЭП, и почуяли все, кто стоял на гектаре, дуновение силы — вот каким-то особым, отведенным для этого органом слуха, железой, что у каждого есть, вот хребтом, даже он, Анатолий, находившийся так далеко от передних, почуял животом непонятное «это». Кто-то новый вошел в онемевшее столпотворение, как в воду, как таран, ледокол, и вот тут всем стало на площади тесно по-настоящему, так себе много места потребовало это явление. И тем с большей готовностью расступались железные перед этим нажимом, что ничем человечески ясным, понимаемым каждым двуногим как сила — там погоны, оружие, проходческий щит — это требование не было подкреплено, ни на чем не держалось, кроме полного, голого, безоружно-душевнобольного отсутствия страха. Это было его — ну того, кто пришел, — естество, как если бы в толпу вломилась лошадь, и наконец и он, Чугуев, увидал — над головами всех — качавшуюся голову, жирафа, так несуразно высоко торчал тот над толпой, двухметровый жердина, и жалкий, и страшный своей невместимостью в человечьи рамки по росту, по облику, с чем-то внутренним сильным в себе, совершенно отдельным от облика, вот таким, что магнитило всех, заставляя молчать и заслушаться.
— Так ведь он это, он! — крик мальчишеский чей-то в толпе. — Ночью, ночью в цеху! Гуг-гу-гугель!
Протолкнулся к платформе и — руку, чтоб его затянули наверх, еле вытерпел краткое промедление встречающих рук, неделимую долю секунды, что ему — как недели простоя; подтянули, взлетел с неприязненным, нескрываемо всех презиравшим лицом — всех его тормозящих, от него отстающих, скудоумных, дебилов наверху, на платформе, и внизу, на земле, вот еще вырос вдвое над всеми, вырвав сразу из рук окончательно отключенного замгубернатора рупор, и смотрел на рабочие головы сверху, как на кладку, которую будет сейчас разбивать и в которую он задолбался долбиться, как на глину, которую будет месить и, вот как бы она ни была неподатлива, все равно из породы могутовской сделает то, что надо ему. Крикнул что-то беззвучно, позабыв нажать кнопку и немедленно снова скривившись: вот тварь! матюгальник, и тот подают невключенным! Убивающе ткнул пусковую и двинулся в глубь рабочего мозга сверлом:
— Всем рабочий привет, гегемоны! Три минуты молчания, а потом что хотите творите, вы тут сила и власть, и никто вас с завода, никакие ОМОНы не выкинут. Я — Угланов Артем Леонидович, вот тот самый владелец заводов, газет, пароходов, который вас всех с потрохами купил. Вон он я, гад, пришел разграбить ваш завод. Распилить на куски все прокатные станы и продать их на вес за бугор. Вас на улицу выкинуть, чтоб вы сдохли от голода. Так вам сказали ваши прежние хозяева. Ну допустим, я вор. Вор, вор, вор, мироед и жучило, поискать таких надо! Да только вор, он выгоду имеет! Что такого могу я на вашем заводе украсть? Восемь домен огромных, которые чугуном закозлели? Станы мертвые, да, на которых не то что валки, а станины от старости треснули? А в третьем ККЦ чего?! Металл под кровлей, наплавленный за годы! Такие трещины — кулак засунуть можно! Все стыки по нижнему поясу — швах! Опорные фасонки — в любой момент любая оторваться может! Ну и сколько цехов таких, где не сегодня, так завтра вам на головы кровля обрушится на хрен?..
Откуда знает это все, Чугуев поражается. Совсем вот на заводе новый человек? По самоей своей породе изначально, неизлечимо для завода чужеродный. Как будто сам горбатился в приямках и колодцах и на карачках ползал под клетями и станинами.
— Я, что ли, в этом виноват? Я, что ли, полвека стальные пролеты растягивал? Я в аварийные цеха вас, как баранов, загонял? Я, что ли, домны столько месяцев таким говном кормил? Вместо нормального КСНР лишь бы только купить где-нибудь уголек по дешевке? Я, что ли, так вот рассуждал, что это все сегодня еще выдержит, а завтра тут меня уже не будет — и гори оно синим огнем?! Я тут рулил заводом десять лет? Ну и кого сейчас отсюда гнать? Меня?! Или вот тех — не будем пальцами показывать? И вот он я, залез вот в эту вашу жопу мира и поживиться чем хочу — дерьмом? Вы что ж — «Норильский никель»? На мировых запасах платины сидите? Кому вас надо, а?! Да во всем мире вас никто теперь не купит даже за копейку, никакие буржуи заморские! Я заплатил правительству России сто миллионов долларов за акции Могутова. А оборудования тут у вас, железа на десять — двадцать миллионов, если я его, допустим, захочу куда-то там как вторсырье продать. Ну, посчитали мой навар? Купил за рубль и продал за копейку. Тогда зачем я вообще сюда пришел? Ответ один: поставить дело. А потому что тупо больше незачем! Вы тут сейчас стоите и думаете все: явился хер с горы, спаситель комбината самозваный. Не верите — и с полным правом! Буржуй же ведь московский, который со своих вершин ни разу не спускался до земли. Рефлекс безусловный сработал. Хер ты в чавку, Угланов, получишь, а не наш комбинат! Горбатиться на вора не хотите. А на кого хотите? На государство, да, великую идею? Нет больше государства, нет абсолютной силы, которая нуждалась в вашей стали, в самолетах и танках из могутовской стали. И на кого тогда? На Сашу Чугуева с Буровым? Так они пятилетку уже тут у вас отрулили. И где вы, и кто вы, и с чем вы? Хозяева вам ваши говорят, что это мы там из Москвы все развалили: систему сбыта, связи отраслей, задрали цены до небес на все, что только можно, на электричество, на газ, на уголь, на железную дорогу, что это мы перекупаем вашу сталь у Саши за бесценок, что это мы даем кредиты под грабительский процент, что это мы вогнали вас в долги. Я даже этого не буду отрицать. Пальтишко это видите? — рванул за ворот на себе невзрачный серый плащик. — Стоит тысячу долларов. Полугодовую зарплату вальцовщика! И ту, которую вам всем сто лет уже не платят. Да только на ваших хозяевах точно такие пальтишки. На машинках таких же они ездят, как я. Так что же это получается? Что Саша Чугуев, что Тема Угланов! Один и тот же хер, только вид сбоку! Они вам что все это время заливали, Сашка с Буровым? Что спрос на сталь в России нулевой, что во всем мире спрос упал почти до нуля. Поэтому вы нищие? Да тогда бы у вас были горы неотгруженных слябов и стального листа. Где они, эти горы? Не вижу! Да потому что шли отгрузки, шли, бесперебойные. В Германию, в Турцию, в Польшу. Не похоже на правду, которую знать не хотите? Да, я перекупал весь этот ваш металл — вот у него! Так я на то и банк, «купи-продай». А он себе в карман как будто ничего не складывал. И где все это сложенное, где? В ремонт цехов и кислородных печек вложено? Ну и чего? Вы за него стоите? За его миллионы на секретных счетах за бугром, те, которые вашим горбом нацедил? Железные люди — железная логика! Убиться лбом об стену за того, кто вас и обирал, мозги вам ежедневно трахал с перестройки. Поймите вы одно, элементарное, что сами понимать должны: быть может, лучше жить вы подо мной не станете… допустим!.. но ведь и хуже, чем сейчас, уже не станет. Так и так подыхать! Вас всех
— Тогда была идея, — по-стариковски кто-то хрипнул из толпы.
— Идея? А вот тебе моя идея. Моя страна, которая имеет в недрах всю таблицу Менделеева, сегодня на карачках перед миром ползает и клянчит: «Купите мою нефть, купите мою сталь хотя бы за копеечку», — вот в чем моя идея. Это дело менять. И самим диктовать, что почем. Вот я стою тут перед вами — человек, который столько денег насосал, что и за жизнь теперь не переваришь. Деньги что — сколько ты их ни жри, а все равно на выходе одно только говно, а эти деньги могут кровью быть живой, которая вот эту машину разгоняет. Это как с бабой — можно изнасиловать, можно купить и выбросить через неделю на помойку, как одноразовую грелку, а можно — если ты нормальный человек — на жизнь до смерти под одной крышей заложиться, чтоб щи-борщи варила, да чтоб род твой продолжался. Ну вот что нужно человеку, мужику прежде всего? Что, только жрать, подмять как можно больше людишек под себя? Мужик живет инстинктом созидания. Не производишь ничего — считай, ты не живешь. Ну, это как потомства не оставить. Вот ваш прокат, ваш рельс — это такое же потомство, это ваши стальные дети, на которых и после смерти держится весь мир. Вот я зачем пришел — вот это вам поставить. Я все сказал, спасибо за внимание.
Раскол
1
Что с ними сделал этот человек. Вломил — и сразу грохот ледохода, ударная волна разбегом по цехам — бегущая по тверди, под ногами, растущая невидимая ломаная трещина, и вот уже кричат, друг дружку окликают, как со льдины, челюскинцы — папанинцев: ау! С одной кричали тысячи, бригады: «За Угланова!». С другой — и тоже тысячи — надсаживали глотки: «За Чугуева!», до дыр, до пустоты проигрывая старое: «Родного! Завода! Ворам не отдадим!» И третьи еще были — большинство, которое как в воду провалилось, не зная, куда плыть, не то, наоборот, осталось на земле, под придавившим всех сомнением: за кого? — впустую не желали глотки драть, толкались и простаивали сутки на собраниях, выслушивая прения враждующих сторон — акционеров, рабочими мозгами усиленно скрипя и ни на что бесповоротно не решаясь. А баррикады вот они — остались, ничьей, ничьей нет власти над заводом, и сам завод стоит и умирает. И днем и ночью по цехам чугунный гул неразбиваемый стоит, спаявшийся из криков костерящих друг дружку на чем свет стоит агломератчиков, вальцовщиков, литейщиков, грохотчиков, коксовиков, сварных и слесарей-инструментальщиков.
Уж глотки шершавятся, как наждаком, ободранные лаем, нет больше слов, нет голоса, чтоб выхрипеть свою единственную правду-правоту: скопилась вся внутри без выхода и ломится — лишь кулаком уже, похоже, и могущая быть вбитой в чугунок того, кто не согласен, кто не слышит, стоит, тупарь, за смерть завода своего и сам того, чушка, не понимает. И непрерывное, растущее в руке желание ударить, и даже сам себе никто не удивляется: сколь люто! И сорвалась одна рука, не вытерпев каления, и полетела молнией пудовой в чей-то котелок — со взбесившейся силой, которой все едино, в кого и куда попадать: в своего вот! рабочий — рабочего! И бьются горновые первой домны с цехом холодного проката № 2, и полыхнуло по цехам, как от проводки заискрившей, и в самой гуще он, Валерка, — как же без него? — своими машет рельсами-ручищами, дружкам по детству челюсти сворачивая и мастерам-наставникам раскраивая лбы. Уже и сам не знает, бьется за кого, — вместе со всеми глотку надрывает: «За Чугуева!» — и вроде как сам за себя, но и за Сашку-брата, как иначе? Хотя чего ему вот Сашка, если так-то? Что ль, кучу денег отвалил, чтоб он, Валерка, за него тут крови не жалел? Чтоб брат за брата пер сейчас на брата? Заговорился аж — вот так уже запутался! Что он, Валерка, вместе с Сашкой теряет? Кто вообще ему, Валерке, может что-то дать, кроме рабочей каторги и знания, что чем упорней вкалываешь ты, тем только больше рассыпается завод, а с ним и личная твоя вся будущая жизнь? Как, как ему, Чугуеву, достоинство вернуть, вот это чувство верное прямое, что в жизни что-то от него, Валерки, самого зависит и меняется? Только в побоище последний смысл находит, спасение от вопросов без ответов, что бьются мухами чугунными в башке, — срубает с ног, заваливает, топчет, ударов встречных пробивающих не чуя… вместе со всеми по путям бежит куда-то.
Беспощадный прожекторный свет бьет в лицо, разрезает глаза, раскаляет мозги, в слепоту замуровывает, и откуда-то сбоку табун на них ломит — словно зрячие против слепых; с торжествующим ревом врубились, и уже он один, неваляшка, кулаками молотит, размахивая налетающих по сторонам, в пустоту раскаленную белую наугад кулаки отправляет, и христосят его вчетвером — выключателем щелкает кто-то в башке: чернота, белизна, чернота от ударов, потянуло к земле, головой вперевес, и уже не командует больше собою — колода. И вот радость какая-то, что его больше нет… Только есть он, Валерка, не дают ему кончиться: потянула какая-то сила с земли — и стоит на ногах, макаронинах словно вареных. Держат трое в клещах. И дуплетом вопрос в оба уха, сквозь горячую муть в голове: