Железная кость
Шрифт:
— Стой, мужики, нельзя нам по домам сейчас! — откуда ни возьмись Степаша опять рабочую ораву баламутит. — А что с заводом может за ночь — не подумали?! А то, что опечатают все за ночь приставы с ментами! Все входы-выходы задраят изнутри! Такое может быть? Реально! Сейчас уйдем — обратно не зайдем! А для чего же выдворяли нас дубинками? И пустят только тех, кто в ножки им поклонится! Кто акции свои отдаст, вот только тот в родной свой цех иди горбаться дальше!
— Ну так а что нам, как?! Что ли вот к мэру с красными знаменами? Или на рельсы, как шахтеры: Ельцин пусть услышит?!
— Да что ж мы лаз на свой завод, пока не поздно, не найдем? — Степаша наущает. — Пока они там чухнутся-освоятся, а мы тут все, каждую трещинку в заборе — как у жены спустя пять лет совместной жизни!
— Так это ж вон сейчас мы — через третий ККЦ! И по путям через депо к заводоуправлению!
— Вот именно! Но только надо, чтоб сейчас! А как залезем, уже сами все входы-выходы заварим изнутри. Завалим так — бульдозером не сдвинуть! Ну, мужики, желающие есть? —
Ну и Валерка, битый-перебитый, — мозг из ушей не вылез — снова, значит, в бойню, как под откос, как в прорубь, до конца! Будто с зашитым ртом, ни мускулом единым не дернулся за сыном он, Чугуев, — бессмысленность любых увещеваний понимая.
Гу-гуг-г-гель!
1
Черносмородиновой ночью ледяной прут сквозь кусты упрямые, бодливые — вниз под уклон, в бурьяне утонув, и шустро вверх по склону, вырвавшись из дебрей. И вдоль бетонного забора двухметрового в молчании крадутся. Встали, толпа парней рабочих, как один. Спиной к плите, отвесно врытой в землю, руки в замок — подножкой для собрата. Заброс на гребень. Могут кое-что. Один, другой, последний — и вот уже ползут по потолочным трубам муравьями и с ловкостью древесных жителей по ригелям спускаются. И тишина такая, что в животе прихватывает аж, и слышно собственное сердце, бьющееся часто и весомо, и оглушает собственная кровь. «Спокойной ночи, малыши, уснули, самое время тепленькими брать!» И, не таясь уже, шагают в простершейся на много километров пустоте, в чернильной тьме конвертерного цеха словно белым днем, настолько всем им тут на ощупь, до заусенца, трещинки знакомо. Три километра напрямую через цех и по путям примерно столько же еще. И другие еще штурмовые отряды сейчас к точке сбора шагают-крадутся — ручейками, речушками по цехам и железнодорожным путям. Взять телеграф и почту в свои руки. И вдруг какой-то звук железный в отдалении — вот вне пределов собственного ставшего оглушительно слышным огромного тела.
— Стой, мужики! Слышь, впереди шорохается кто!
— Да кто там? Показалось, дура!
Но снова стук тяжелозвонкий. Не шорох — поступь кованая там. Остановились, замерли — и стихло. Снялись вот только с места — и опять!
— Есть кто-то, есть! Кто может?
— Да работяга, кто! Свои, свои, раз так наверх залезли просто. Пошли, пошли — сейчас узнаем.
И в вышину уже все смотрят, в тьму высотную на марше. И вроде тень, еще черней, чем обнимающая тьма, там завиднелась впереди, на храмовой зиявшей высоте. И загорелась огненная точка, словно глаз, — ну зрачок сигаретный, понятно, — и все равно вот жуть прохватывает, необъяснимый холод, ужас тот из детства, когда их всех в кроватках на ночь Гугелем пугали.
— Э, слышь! Ты кто там такой?! — Степаша шепотом, шипением выкрикивает.
И железный удар им в ответ, сигаретный зрачок полыхнул на затяжке опять и царапнул тьму огненной пылью.
— Слышь, не молчи там, чучело, дай голос!
И ничего — молчание… гром железный в вышине — человечески необъяснимый хохот всем в уши ломится, гнет лопатой к земле. Вот будто ковш у них над головами свои стальные жвала расцепил, с пятиэтажной высоты обрушив металлоломную проламывающую груду, будто состав чугуновозов с рельсов опрокинулся и покатились под откос, взрываясь, шлаковые глыбы — и увидели: не человека, незыблемо вросшего в сталь меж мостками и кровлей, не бывает таких, не бывает башки у людей на такой высоте, не бывает трех метров от макушки до пяток. Освещалась костистая морда-череп затяжками, нос остался, но будто в лице — одна кость или только литое железо.
— Кто ты, кто?! — сквозь катящийся хохот, загулявшее эхо Степаша надсаживается — голос рвется сквозь щель и уже не проходит, у губ обрывается.
— Хозяин твой, хозяин! Новый, старый и вечный! Бог всех богов твоих чугунных, сталевар!
— Гуг… гу… гу-гуг-г-гель!.. — самый зеленый из всех них, штурмовиков, вмиг дурачком становится, от стужи помертвев, крик из себя насилу выжимает, обеспамятев.
— Я его сейчас, этого Гугеля! — Никаких великанов, чудовищ, восходящих из донных отложений наследственной памяти, не боится Валерка. — Фонарь мне, фонарь! Счас посмотрим, какой это Гугель! — И срывается с места, к которому всех приварило; свет фонарный — рывком в потолок, на мостки: кто бы ни был там, что за шутник великанского роста, человек или не человек — мимо лесенки спустит сейчас за такую потешку глумливую… только нет никого уже на верхотуре — пустота в белом поле наведенного света. И вот кто это был? Или что это было?
Как рассудок миллионов современных хозяев компьютеров, тепловизоров, атомных станций приколочен гвоздями «НЛО» и «пришельцы» к действительности и во многих местах подымаются ночью могильные камни, исцеляет святая вода и душистой смолой сочатся иконы, так свои есть в Могутове у железных предания о всегдашнем присутствии, осязаемом веянии силы, и одно из них, главное, страшное, как и все, во что верят язычники, — о хозяине подлинном, первом комбинатском директоре Гугеле, людоеде гигантского роста, что стоял в 31-м над самой котлованной бездной на Магнитной горе, и решал, сколько русских положить в основание завода, и клал — сваебойной рукой — рядовых той бесплатной трудармии без разбора на зэков
Разделились, короче, во мнениях, кто там был — человек или Гугель — и что им, авангарду рабочих бойцов за завод, сообщить хотел этим появлением своим: вот кому он завод отдает, у кого забирает — у захватчиков диких московских или вот вообще у людей, отчуждая все домны и станы в свою замогильную собственность, наказав всех железных за их вырождение, ничего не оставив бесхребетным и млявым рабочим для жизни.
И смеялись, конечно, одни над другими, что наслушались бредней стариков суеверных, но сами вот, сами человеческого объяснения найти не могли. Человек? Тогда кто? Чтобы так вот шутить? «Ну а делся куда?!» — «Да на кровлю ушел вверх по лесенке, дурочка!» — «Ну а рост, рост три метра?! Все же видели, все!» — «Да в темноте не то еще покажется!» — «По башке менты били? Котелок повредили — лечись!» — «Может, с газов все это, которыми нас? Что они там такое пустили на нас? Есть такие, с которых — видения». — «Да какие видения?! Ясен перец, что перец обычный, черемуха! Глотку жжет и глаза!» — «Все равно дядя Степа как минимум! Кто у нас такой рослый, кто знает?»
— Да ну хватит ла-ла! — еле сглатывает Степа клокотнувшую злость. — Дело кто будет делать? Ну вот чего такое было-то, чего?
— А, что ли, не было, Степаш?
— Ну было! Ну и что, так давайте назад повернем теперь, а?! Чтобы Гугель нас всмятку, не дай бог, своей пяткой железной. Ну вот кто, кроме нас, свой завод сбережет?! Может, Гугель?! Ау!
2
Растирают подошвы гранитную крошку. Угловатые кучи камней под ногой как на тормоз поставлены: нажимаешь — и туго скрежещут в колодках, рассчитанных на столетия службы, но нет-нет и утопишь в пустоту педаль спуска рокочущей осыпи. Вверх по склону Магнитной горы черно-синей ночью карабкаются — кто давно уж ко взлету на лифте привык, на ракетоносителе, все другое уже не устраивает: слишком медленно, слишком настойчиво, оскорбительно напоминает о давно позабытой, отмененной телесности, о земном их замесе, из того же податливо-ломкого теста, что и все земнородные, — что еще не совсем они, не навсегда сведены к чистой власти, господству без телесного марева, без оболочки, что когда-то где-то способна испытывать притеснение трудностью — унижение вообще невозможностью получить сразу все и любое, про что только помыслишь: «мое». Очень длинный один, долгоногий, как цапля, нескладный — тот, кто первым идет и прицепами остальных за собой в гору тащит, — наступает на шаткую кучу, обрывается вниз, обдирая колени и локти, и подхватывают тотчас его берегущие руки, как ребенка огромного: «Все в порядке, Артем Леонидыч?»
И уже на вершине они, в полный рост свой пугающий распрямился «Артем Леонидыч», он же Гугель ночной, царь Магнитной горы, вечный бог всех окрестных пространств; вид на город открыт с верхотуры — вдоль реки по равнине размазанную лягушачью икру фонарей, окон многоквартирных домов и огней сортировочных станций в тьме кромешной падения свободного с самолетных небес — протяни и возьми, зачерпни — уместишь огневое скопление низовой этой жизни в горсти… тянет к самому краю Артем Леонидыч второго: «С фонарями сюда». К винтовому провалу карьера, в котором можно захоронить целый город, — в пропасть следующий шаг, в пустоту опрокинутой, врезанной в глубь земли многоярусной башни, по лекалам расчерченной, гармонической незаживающей раны колоссального взлома и добычи из матерых гранитных пластов. Свет сильных фонарей вылизывает срезы доисторических, ацтекских горизонтов, вниз спускается по круговым великанским ступеням, доходя до предела сужения, затопленного непроглядно-дегтярной донной тьмой.