Железный Густав
Шрифт:
А потом весь класс как грянет хором, выбивая дробь ногами и крышками парт:
— «А бывает и так, что не рвется никак!»
— Вы что, взбеленились, старшие? — загремел профессор Дегенер, пылающим факелом влетая в класс. — Сегодня выпускной класс станет на молитву позади шестиклассников — вы еще глупее, чем эти ребята, у которых молоко на губах не обсохло! Хакендаль, чему вы ухмыляетесь? Ухмыляются кретины, нормальный человек смеется! По местам! Хеберлейн, попробуйте нам объяснить, почему Платон…
Да, Гейнц Хакендаль вернулся домой. Он снова надел свою не по росту короткую школьную амуницию, заношенную до блеска, заплата на заплате.
Он побаивался, что в классе не обойдется без язвительных замечаний по поводу его обратного превращения из ослепительного мотылька в серую куколку. Но с тем изумительным чувством такта, какое иной раз присуще самому бестактному на свете обществу — обществу сорванцов-школьников, — ни одна душа об этом не заикнулась. Гейнц снова принадлежал к ним. Он снова был для них свой. Они точно забыли, что он не был с ними в таком, что ни говори, важном деле, как сбор оружия. Он по-прежнему участвовал в их жарких спорах, словно бы и не выбывал из их среды, и его выслушивали, изругивали и высмеивали, как всякого другого.
А спорили они очень много, спорили ежедневно, чуть ли не на каждой перемене — и очень горячо. В Веймаре к тому времени было созвано Национальное собрание, оно избрало Фрица Эберта президентом и утвердило для новой Германской республики черно-красно-золотой флаг. Но какие бы это ни вызывало разногласия, суть для них заключалась совсем в другом.
Споры шли главным образом вокруг вопроса: чем кончится война? Какой мир ждет Германию? Вот что волновало их больше всего. О чем только ни говорили в Национальном собрании, а вопроса о мире почти не затрагивали. Утверждали, разумеется, что немецкий народ ни за что не согласится на продиктованный мир. А один из депутатов даже сказал: «Отсохни та рука, что подпишет рабский мир…»
Но даже и эти скудные громы, доходившие из Веймара, не внушали юношам доверия. Они помнили латинское изречение: «Principiis obsta», что в переводе означает: «Протестуй уже с самого начала».
Они же находили, что уже с самого начала никто и не думает протестовать. Они находили, что хоть правительство как будто и протестует, однако, вопреки собственным протестам, делает то, чего чурается на словах. Юноши слышали это решительное «нет», но не верили ему, как не верил и весь народ. «Можно ли на них полагаться? — говорили в народе. — За последние четыре года господа там, наверху, слишком часто надували нас».
Обо всем этом и толковали ребята во время школьных перемен, по дороге в школу и из школы. Они толковали об этом на своем школярском языке, пестрящем латинизмами, наряду с такими выражениями, как «колоссально» и «на большой с покрышкой». У них были грубые, ломающиеся голоса, на подбородках уже частенько кудрявился пух, — если б война продолжалась, их бы уже отправили на фронт. А так они все еще считались мальчишками, гимназистами, что не мешало им живо всем интересоваться.
Лет десять назад предыдущее поколение упивалось стихами Гофмансталя, высмеивало «Песни о розах» Эйленбурга и разве самую малость горячилось из-за вопроса: дирижабли или аэропланы? Да и то весьма умеренно. Так сказать, в пределах… Раскормленное эстетское поколение, с кокетливой склонностью к самоубийству и ко всему прекрасному. (Самое слово «самоубийство» их шокировало как грубое, и они предпочитали говорить: «вольная смерть».)
Новое же, возросшее в трудные годы нужды и голода поколение выдалось более крепким. Оправдалось изречение, что плоды, взращенные на тощей земле, здоровее, чем вскормленные тучной. Эта новая молодежь, пережившая войну в глубоком тылу, всегда чувствовала себя в чем-то обманутой, обделенной. Она не намерена была и впредь давать себя в обман. Настороженно выжидая, с неусыпным недоверием следила она за событиями…
Гейнц Хакендаль включился в ее ряды. Он вернулся к своим товарищам, к своему поколению. (Эрих, хоть всего на четыре года старше Гейнца, принадлежал во всех смыслах к довоенному поколению.) Прошло немного времени, а ему уже не верилось, что совсем недавно он часами просиживал, ухаживая за своими ногтями. А спустя еще немного времени он уже опять проникся юношеским отвращением ко всем этим раскрашенным модницам на Тауэнцинштрассе. Сердце его едва ли даже на секунду замирало при мысли о Тинетте. Зато он часто и подолгу думал об Ирме.
Профессор Дегенер снова оказался прав, когда просил Гейнца запастись терпением: задач у него будет хоть отбавляй, и даже в самом недалеком будущем. Да, задач у всех хватало, такое уж было время.
Пришлось и Гейнцу Хакендалю взяться за свои.
Как-то утром в последних числах февраля его разбудили настойчивые звонки. В школе почему-то не было занятий, — должно быть, опять бастовали. А возможно, протестовали. Во всяком случае, Гейнц еще не вставал, отец отправился в обычный рейс по городу, а мать, как и всегда, не щадя распухших ног, выстаивала в очереди за продовольствием.
Гейнц натянул брюки, набросил поверх ночной рубашки пальто и прошаркал в домашних туфлях через холодную, как гроб, квартиру — отворить дверь. Перед ним стояла «какая-то» — в самом деле «какая-то». Гейнц не сразу узнал в нежданной гостье свою сестру Эву — в свое время такую хорошенькую, свежую и немного сварливую Эву. Прошло немало времени, пока, признав ее, он не воскликнул:
— Ты, Эва? Входи же!
Да и она не сразу его узнала. Впрочем, не столько потому, что он сильно изменился, сколько потому, что была чересчур взволнована, и к тому же изрядно навеселе. Она прислонилась к дверному косяку, ее отвисшие щеки дрожали, дрожали тяжелые серовато-голубые веки.
— Где мать? — спросила она. — Мне срочно нужна мать.
— Мать ушла за покупками. Входи же, Эва!
Держа за локоть, он провел ее в спальню родителей, единственную мало-мальски теплую комнату в квартире. Эва села на кровать и огляделась.
— Где мать? — спросила она опять со страхом. — Мне срочно нужна мать.
— Мать ушла за покупками, — повторил Гейнц, внимательно к ней приглядываясь. — Не могу ли я помочь тебе, Эва?
Она вряд ли его слышала, и он не стал настаивать: очевидно, она была пьяна, но едва ли не больше — взволнована; волнение пересиливало в ней хмель и смешивалось с ним…
— Как же мне быть? Как быть? — негромко повторяла она про себя.
На минуту она уронила голову на подушку и закрыла глаза, — казалось, ее вот-вот сморит усталость…
И тут же выпрямилась. Спустила ноги с кровати, не глядя на Малыша, прошла через всю комнату, остановилась перед комодом и, словно она здесь одна, выдвинула верхний ящик. Вынула какие-то бумаги и уставилась на них недоуменным взглядом, точно не зная, что с ними делать…
— Эва! — окликнул ее Гейнц, стоя у печки. — Эва!