Железный Густав
Шрифт:
Ночью он спал крепко, без снов. Предстоящее объяснение с отцом его больше не тревожило. Былые страхи остались где-то позади. Не странно ли — с тех пор как он признался в трусости лейтенанту фон Рамину, с тех пор как в его тревоги был посвящен и посторонний человек, а не одна только Тутти, все как рукой сняло!
Но вот желанный день наступил. Ротный пожал ему руку.
— Возвращайтесь к нам, Хакендаль, бодрым и веселым. Не поддавайтесь тыловым настроениям. Там, говорят, не шибко весело!
— Слушаюсь, господин капитан!
Несколько товарищей
— Счастливо, Хакендаль! — говорили и они. — Бог весть, что ты застанешь, когда вернешься. Нам, похоже, опять готовят баню!
За линией окопов он шел уже одни. Утро еще не брезжило, а шоссе было уже забито колоннами артиллерийских повозок, ехавших с фронта порожняком, вперемежку с отбывающими в тыл походными кухнями и санитарными каретами.
Мимо него прошелестела большая машина, штабной лимузин, словно в тумане промелькнули неясные лица, малиновые петлички и щегольские мундиры, отливающие шелковистым глянцем.
А потом он свернул с большого шоссе. Утро медленно разгоралось. У Хакендаля было еще много времени. На фермах, разбросанных среди деревьев, кое-где просыпалась жизнь. В хлеву горел свет. Оттуда доносилось мычание коров, требовавших корма, дребезжали ведра — хорошо!
Он шагал, как не шагал уже два года: медленно, размеренно, чувствуя себя в полной безопасности. Озимь взошла на полях. Ярко-зеленая, она сверкала в лучах восходящего солнца — все обещало ясный, погожий день. «Скверный день для тех, кто в окопах, летная погода», — подумал Хакендаль. Он был и счастлив и печален — счастлив, что есть еще скот и возделанные нивы, а не только вспаханная снарядами земля да крысы. И со смешанным чувством вины и печали думал он о покинутых в окопах товарищах.
Из отдаленья уже доносился гул нарастающей канонады, и на сердце у него стало тревожно. Фермы и ранние всходы больше его не радовали. Он прибавил шагу.
Он посмотрел на часы. До отхода поезда в Лилль оставалось много времени.
Он пошел еще быстрее. Потом заставил себя постоять у куста шиповника. Зима оголила его, но на ветвях все еще висели кругленькие алые ягодки. Мокрые от дождя, они празднично сверкали на солнце. У меня пропасть времени, говорил он себе, сдерживая нетерпение. Я могу вдосталь налюбоваться красивыми ягодами…
И вдруг он почувствовал, что безумно стосковался по родным местам, что мечтает о Тутти, о ее милом лице и кротких глазах голубки. Густэвинга он себе уже не представлял. Ведь с тех пор, как он ушел на фронт, мальчик стал вдвое старше. У родителей, как он слышал, большие перемены. Отец снова заделался извозчиком. Трудно было вообразить себе отца сидящим на козлах. Хорошо будет повидать старика.
Да, внезапно его охватила тоска по дому, тоска по всем близким и знакомым, и по Рабаузе, и по надорвавшейся Сивке, с нежностью подумал он о своем резце.
Его охватила тоска по родине, и здесь, далеко за линией фронта, он вдруг почувствовал страх — а вдруг с ним что-нибудь случится до того, как он доберется домой. Он взглянул на часы. До отхода поезда еще целый час, а идти всего каких-нибудь четверть часа.
И все же он пустился бежать. Он бежал все быстрее, пока не увидел станцию, — поезда еще и в помине не было, а он бежал со всех ног. Как большинство фронтовиков, он на первых порах особенно боялся ранения в мошонку, но потом отделался от этой навязчивой мысли; и вот этот страх вернулся к нему с новой силой — только бы не сейчас, только бы не сейчас, когда он возвращается домой.
Успокоился он лишь в поезде, переполненном другими отпускниками, которые, как и он, ехали на родину, и солдатами, получившими увольнительную на один-два дня в Лилль. Почти все отпускники сидели очень тихо, тем больше шумели получившие увольнение. Они рекомендовали друг другу знакомых девушек и пивнушки, они изощрялись в скабрезностях. После призрачного существования в окопах они были исполнены решимости в эти скупые, подаренные им часы хлебнуть, сколько влезет, «настоящей жизни». (Увы, вместо жизни они хлебали алкоголь.)
В Лилле тоже спешить было некуда: поезд уходил лишь в полдень. В нерешимости стоял Отто перед вокзалом. Он мог бы разыскать Эриха, мать писала, что Эрих служит в какой-то канцелярии и что у него очень ответственная и почетная должность. Но Отто так и не решился на свидание с братом.
Вместо этого он вздумал походить по городу. И его сразу же завертела кипучая жизнь прифронтового центра. С удивлением смотрел он на выставленные в витринах предметы роскоши и на пробегавших мимо хлыщеватых офицеров: зажав в глазу монокль, они позвякивали шпорами и помахивали стеками, свисавшими на ремешке с запястья. Спешили с важным видом вестовые, покачивая портфелями, в брюках без единого пятнышка, с заглаженными в стрелку складками, и солнце отражалось в их начищенных сапогах.
Внезапно Отто понял, как выглядит в этой толпе он сам, в своем весьма относительно вычищенном мундире из вытертого, выцветшего сукна, в неуклюжих, плохо наваксенных сапожищах с остатками окопной грязи. Офицеры, пробегая мимо, не удостаивали его взгляда, словно он — пустое место. По мостовой скользили огромные автомашины, на их радиаторах трепетали штабные флажки, внушавшие прохожим уважение; в одной совсем пустой машине скучливо и надменно сидела большущая русская борзая. Мимо Хакендаля прошли две медсестры, их розовые лица светились довольной улыбкой.
Отто Хакендаль повернул назад и зашагал к вокзалу. Он собирался спокойно посидеть где-нибудь за кружкой пива, но теперь ему расхотелось. Какой-то чернявый толстяк в штатском с печальными глазами остановил его и спросил дорогу. С раздражением ответил Отто, что он и сам здесь чужой, и был уже рад-радехонек вернуться на вокзал.
Расстроенный и злой, уселся он за деревянный стол вместе с другими отпускниками, которые, как и он, ожидали своих поездов и выглядели не лучше его. Услышав, как Отто брюзгливо заказывает кельнеру пиво, один из них поднял голову.