Железный Густав
Шрифт:
Все как обычно, и все же — «в городе стреляют» — звучало в ушах у семнадцатилетнего юноши. «Это надо повидать», — думал он.
Однако пошел он обычным путем — направо за угол, два квартала по прямой, налево за угол и наискосок через улицу, и вот он перед писчебумажной лавчонкой вдовы Кваас.
Гейнц сунул руку в карман: выцыганенная утром у матери марка пока еще целехонька. Значит, можно приступить к покупке двух стальных перьев (ценой в пять пфеннигов) пли пяти листиков промокашки (те же пять пфеннигов). Покупка не сказать чтоб внушительная, тут главнее — соблюсти декорум.
Дверь
— Два стальных пера Эф, — сказал Гейнц как можно громче, — ну, да вы знаете, фрау Кваас, те самые, с острыми концами.
— Гейнц! Господин Хакендаль! Я вас просила не заходить так часто, — беспомощно запротестовала вдова.
— Но мне и в самом деле нужны перья! — храбро настаивал Гейнц, стараясь, однако, говорить как можно громче. — Мне нужно переписать начисто сочинение о полете птиц в драмах Эврипида. Ведь я же к вам не ради Ирмы хожу…
— Господин Хакендаль, вам всего семнадцать, а Ирме еще и пятнадцати нет.
— Два стальных пера Эф, самых острых, фрау Кваас! Мы же с вами не об Ирме говорим. Ирма тут совершенно ни при чем.
— Что ты тут обо мне треплешься, Гейнц? Что случилось?
— Здравствуй, Ирма! Два стальных пера Эф, самых острых…
— Брось чепуху молоть! У тебя этих перьев больше, чем во всей нашей лавке! Что случилось?
— Говорят, в городе стреляют…
— Правда?.. Вот здорово! А ну побежали!
— Уж лучше ехать, а то пока дотащимся, вся потеха кончится…
— Мама, дай мне, пожалуйста, пятьдесят пфеннигов — вычтешь в субботу из моих карманных.
— Ирма, я тебе ни под каким видом не разрешаю выходить… Шутка сказать: в городе стреляют! Постыдились бы, господин Хакендаль…
— Диспозиция, фрау Кваас, такова: прописное латинское А.Во-первых, никто не стреляет. Во-вторых, прописное латинское В:если где и стреляют, мы, разумеется, туда ни шагу. Альфа:там где стреляют. Бета:на самом деле не стреляют. В-третьих, прописное латинское С:у меня есть деньги на дорогу, альфа:для меня; бета:для Ирмы…
— Господин Хакендаль, прошу вас, не говорите со мной на вашем тарабарском наречии! У меня от него в голове мутится. Ирма не может…
— Ну как это она не может?! Я вам приведу от трех до семи доводов, фрау Кваас, почему Ирма может. Во-первых, она может, потому что ее собственное свободное волеизъявление, считая даже, что у нее больше своеволия, чем свободной воли…
— Господин Хакендаль, замолчите, пожалуйста! Выдумали — таскаться ко мне в магазин…
— Гейнц, не зли маму! Мама ведь уже позволила…
— Ничего я не позволила и ни в коем случае не позволю, Ирмхен! О господи, а вдруг с тобой что случится… Надень хоть зимнее! Ах нет, там еще не заштопаны дырки от моли. Да не забудь повязаться платком…
— До свиданья, мама, поцелуй меня. И не бойся — за Гейнца! Я обещаю за ним присмотреть!
— Ехидна! Ослушная рабыня! Госпожа Кваас, прошу вас, мои перья! Чтобы вы не говорили потом, что я к вам хожу ради Ирмы…
— Конечно, ради Ирмы! А ради чего же еще? И если что случится…
— Ну что может случиться, фрау Кваас? Какие вам мерещатся ужасы, сознайтесь! Ага, молчите, и даже покраснели, а все оттого, что у старших испорченное воображение! Мы выше этого, верно, Ирма?
— Хвастунишка! Не расстраивайся, мамочка! Нашла из-за кого! Ты что, не знаешь Гейнца? Он сам себя морочит красивыми словами!
— Да, но и тебя заодно! — всхлипнула вдова Кваас. Четырнадцатилетняя Ирма жалостливо поглядела на свою маленькую пригорюнившуюся мать.
— Ах, мамочка, каких только вы, взрослые, себе не придумываете забот! Как будто у нас, детей, своего разума нет! А на что у меня глаза, мама? Точно я не знаю, что такое мужчины…
— Позволь, Ирма! Если ты начнешь излагать свои взгляды на мужчин… Разреши тебе напомнить, что по непроверенным слухам в городе стреляют…
— А ну — рванули! До свиданья, мама! Если приду поздно, постучу в окно.
— Ах, Ирма! Господин Хакендаль!..
Но они уже выбежали из лавки.
— На своих двоих или паром? — спросила Ирма.
— Паром, но в атмосфере, — отозвался Гейнц.
Перешагивая через две-три ступеньки, они, запыхавшись, влетели на перрон надземной дороги и едва успели вскочить в отходящий поезд.
— Полип [12] даже не крикнул нам: «Останьтесь!»
— У него более серьезные заботы, о, дочь воздуха! — ответил Гейнц.
Они сидели в купе друг против друга, истые дети четырех бедственных лет, дети голода. С черствинкой, пожалуй, и предерзкие на язык, но, в общем, во всем для них насущно важном, — надежные ребята.
Они были одеты так плохо, как только возможно во времена, когда исправную одежду из приличной материи просто не достанешь. На Гейнце был костюм, кое-как составленный из отборных остатков гардероба его старших братьев, костюм, из которого он вырос и который уже не однажды латали. У Ирмы из-под вытертого холодного пальтеца выглядывало линялое платье — только несколько свежих заплат указывали на его первоначальный цвет. Юбка едва доходила до обтянутых бумажными чулками колен, на которых рельефно выделялись заштопанные места. Но особенно жалкий вид имели башмаки, чиненые-перечиненые самими хозяевами, с толстыми нашитыми заплатами, тщательно простроченными вдоль и поперек, и с небрежными нашлепками на резиновом клею — башмаки на деревянных подошвах, которыми при желании оглушительно стучали.
12
На берлинском жаргоне — полицейский.