Железный поток. Морская душа. Зеленый луч
Шрифт:
Тени были черны мрачной чернотой, напоминающей о грозной туче, нависшей над городом-воином. Камни были красны яркой алостью крови, как будто они впитали в себя благородную кровь его защитников. Море и небо синели пронзительной, освежающей душу, чистой, первозданной синевой, великим спокойствием простора, свободы и надежды. И солнце, вечное, бессмертное солнце сияло в небе, отражалось в море и освещало красный камень. Добродушное, горячее крымское солнце отдыха и здоровья было теперь строгим и холодным светилом мести.
Так виден был с воздуха этот удивительный аэродром,
Едва эскадрилья села, над полем взвилась ракета. В красных каменных ульях, раскиданных по нему, зажужжали потревоженные пчелы. Гудя, они высовывали из груды камней свои широкие серебряные головы, поблескивая стеклянными глазами и как бы озираясь. Потом они вытягивали все свое длинное крепкое тело, расправляя жесткие, сверкающие крылья, и с мстительным, злым гуденьем взвивались в синее небо. Бомбардировщики пошли на очередной бомбовый удар.
Друзья, первый раз летевшие вместе на своем «загробном рыданье», с завистью проводили их глазами и, вздохнув, повели своего «старичка» на край аэродрома. Укрытия для него не нашлось, и первое, чем занялись «два-У-два», была постройка капонира. Забота о своем самолете еще более сблизила их, но, как ни странно, именно здесь, на аэродроме славы, в тяжкие дни второго штурма, система «два-У-два» потерпела серьезную аварию.
Это была не ссора. Это был разрыв. И хуже всего было то, что это произошло на глазах большого начальника, прилетевшего из Москвы.
Генерал осматривал новый аэродром, обходя капониры. В эскадрилье майора он поинтересовался, где прославленное «загробное рыданье», слух о подвигах которого дошел и до него, и где эти «два-У-два», которых ставят в пример дружбы. Он наклонился к майору и сказал, что ребят пора представить к награде, и на нее не скупиться, и что им следует дать боевые самолеты.
В этом разговоре они дошли до укрытия. Здесь было тихо, гуденье взлетающих самолетов доносилось едва слышно. И в этой тишине генерал услышал раздраженные голоса и брань.
— Ты подхалим, понимаешь? Подхалим и пролаза, понятно? — кричал один голос. — За такое дело тебе ряшку на сторону своротить не жалко, понятно?
— А ты завистливый дурак, понятно? — перекрикивал второй голос. — Подумаешь, крылатый тигр!.. Задаешься, а не с чего! Что я тебе — докладывать должен? Я летчик, меня и послали…
— Ты летчик? Ты черпало, а не летчик, вот ты кто!
— А из тебя и черпалы не выйдет! Тебе и на подхвате стоять ладно!
Генерал быстро зашел за угол капонира и во всей красе увидел знаменитую систему «два-У-два».
Система явно сломалась. Сержанты стояли красные, злые, смотря друг на друга бешеными глазами, сжимая кулаки. И драка, вероятно, состоялась бы, если бы майор (едва удержавшись, чтобы не схватиться в отчаянии за голову) не окликнул их по фамилиям. Они повернулись, тяжело дыша, с трудом скрывая ярость, и стали «смирно».
— Это и есть «два-У-два»? — спросил генерал, пряча улыбку. — Ничего себе дружба у вас в эскадрилье. А звону развели… До самой Москвы… Это петухи какие-то, а не летчики…
Все молчали, и только тяжело дышали оба «петуха».
— Объяснить можете, товарищ майор? Нет?.. Тогда вы, сержанты. В чем дело?
Вперед выступил Уткин, и, когда он, волнуясь, заговорил, майор с изумлением увидел перед собой не сержанта, отважного и спокойного летчика, а обыкновенного мальчишку-школьника, чем-то изобиженного до слез. Слезы и вправду стояли в его глазах. Он путано рассказал, что в прошлую ночь была его очередь лететь на бомбежку, но Усков «забежал» к майору, наговорил тому, что нашел минометную батарею и что нынче лучше лететь ему, потому что рассказать, где она, трудно и Уткин ее не найдет, — словом, Усков полетел вчера не в очередь… Уткин стерпел, одна ночь не в счет. Но сегодня-то уж его очередь лететь! А Усков опять нахально говорит, что полетит снова он, потому что он, мол, не виноват, что его послали вместо Уткина… И вообще Усков подхалимничает перед командованием, выпрашивает себе поручения, и это не по-товарищески, не по-комсомольски, это…
— Довольно, — сказал генерал хмуро. — Что ж, товарищ майор, раз они самолет поделить не могут, снимите их с полетов совсем. Война идет, а они склоками занимаются…
Лица обоих вытянулись, и Уткин сделал еще шаг вперед.
— Это же не склока, товарищ генерал-майор, — сказал он в отчаянии. — Разрешите доложить.
— Ну, докладывайте, — по-прежнему хмуро сказал генерал.
Но это не был доклад. Это был страстный крик горячего юношеского сердца. Кипящее отвагой и стремлением в бой, полное ненависти к врагу, сжигаемое жаждой мести и уязвленное обидой, оно раскрывалось перед командирами во всей своей пленительной, трогательной, несколько смешной, но покоряющей красоте. Оно было еще горячо, как неостывшая сталь отливки, силы в нем бурлили, ища выхода в действии, и все в нем было наружу, все — на воле: отвага, гнев, обида и страсть… Девятнадцать лет! Удивительный возраст…
Генерал слушал его прерывистую речь, смотрел в его глаза, в которых читал больше, чем мог рассказать это Уткин, — и всепобеждающая, огромная сила юности, в гневе схватившейся за оружие и не желающей уступать его никому, всколыхнула и его сердце. Он поймал себя на том, что хочет тут же обнять этого юношу, как сына, и негромко, в самое ухо сказать: «Хорошо, сынок, хорошо… Зубами держись за каждую возможность уйти в бой, никому не уступай права бить врага, никому… Сам бей, пока молодо сердце, пока руки крепки… Хорошо, сынок, хорошо!»
Но он опустил глаза, в которых Уткин, казалось, уже видел сочувствие и понимание, и сухо сказал:
— Понятно. А в драку младшим командирам лезть не годится.
Он помолчал и вдруг закончил:
— А теперь помиритесь. При мне.
«Два-У-два» мрачно посмотрели друг на друга. Потом Усков, поколебавшись, первый протянул руку. Уткин, помедлив, взял ее. Но лица обоих были такие кислые, что командиры невольно отвернулись, чтобы скрыть улыбку, а генерал махнул рукой:
— Петухи!.. Ну, что ж… Самолет мы у вас отнимем. Подумайте на досуге. Может, помиритесь…