Женщины для вдохновенья (новеллы)
Шрифт:
Письмо на этих словах обрывалось, но… «сей пламень любви ужели с последним дыханьем угаснет?».
Отсвет сего пламени еще долго озарял жизнь людей, близких Маше. Жуковский среди множества дел, которыми он был разрываем на части: воспитание наследника (будущего императора Александра II); дружба с лучшими поэтами, художниками и музыкантами того времени — Гоголем, Пушкиным, Батюшковым, Боратынским, Лермонтовым, Алексеем Кольцовым, Глинкой, Мицкевичем, Брюлловым, Венециановым, Александром Ивановым, Тарасом Шевченко и другими и помощь им; покровительство, которое он оказывал своей «Светлане» — Александре Воейковой, по-прежнему глубоко несчастной в семейной жизни, но ставшей любимой музой для Александра Тургенева и Николая Языкова, а потом, после ее смерти, забота о ее четверых детях; поддержка своей гонительницы, Катерины Афанасьевны
Ну а Жуковский… Он все-таки женился!
Ей было девятнадцать, ему — пятьдесят восемь, ее звали Елизавета Рейтерн.
С отцом Елизаветы, немецким художником Гергардтом Рейтерном, Жуковский был знаком много лет. Именно благодаря протекции Василия Андреевича Рейтерн стал придворным художником, получавшим жалованье от российской казны. Лизхен Жуковский знал с детства, так что неудивительно, что она полюбила этого, пусть уже немолодого, но по-прежнему обворожительного человека.
В апреле 1840 года состоялась помолвка. Жуковский подал в отставку и спустя год обвенчался с Елизаветой в православной посольской церкви в Штутгарте. Они поселились в Дюссельдорфе, где впоследствии будет подолгу гостить Гоголь, ставший ближайшим другом Василия Андреевича, где и сам Жуковский примется за монументальный труд: перевод на русский язык гомеровской «Одиссеи».
Вскоре у Елизаветы родилась дочь, которую назвали Александрой (то ли в честь любимой крестницы поэта Саши Протасовой-Воейковой, то ли в честь любимой его ученицы, великой княжны, теперь императрицы Александры Николаевны). Но неожиданно у Елизаветы началась тяжелая нервная болезнь, то, что в наше время называется «послеродовой депрессией». Вылечиться ей удалось только беззаветной любовью мужа. Болезнь отступила, но… не ушла совсем.
Через три года у Жуковского родился сын Павел, который станет впоследствии известным художником. Благодаря ему для истории сохранены все архивы Василия Андреевича, его письма, дневники, рисунки… в том числе карандашный портрет Маши Протасовой, написанный в пору их великой любви. И после рождения Павла Елизавета снова заболела. Бесконечная, изматывающая нервная болезнь жены — черная меланхолия, смерть дорогого друга Александра Тургенева, а потом и самого близкого ему в духовном смысле человека — Гоголя, революции в Европе… — все это мучило, обессиливало поэта, и самого-то его приводило в состояние настоящей «черной меланхолии»: «Вся моя жизнь разбита вдребезги, — напишет он в один из таких моментов. — Если бы я не имел от природы счастливой легкости скоро переходить из темного в светлое, я впал бы в уныние… Тяжелый крест лежит на старых плечах моих; но всякий крест есть благо… Того, что называется земным счастием, у меня нет… Того, что называется обыкновенно счастием, семейная жизнь мне не дала; ибо вместе с теми радостями, которыми она так богата, она принесла с собою тяжкие, мною прежде не испытанные, тревоги, которых число едва ли не превышает число первых почти вдвое. Но эти-то тревоги и возвысили понятие о жизни; они дали ей совсем иную значительность».
Ну что же, великому человеку — а ведь Василий Андреевич Жуковский им был воистину! — и подобает с достоинством встречать даже и разрушительные итоги своей жизни.
12 апреля (в Светлое Христово Воскресенье!) 1851 года он скончался, оставив чудесное, возвышенное предсмертное письмо жене:
«В мысли, что мой последний час, может быть, близок, я пишу тебе и хочу сказать несколько слов утешения. Прежде всего, из глубины моей души благодарю тебя за то, что ты пожелала стать моей женою; время, которое я провел в нашем союзе, было счастливейшим и лучшим в моей жизни. Несмотря на многие грустные минуты, происшедшие от внешних причин или от нас самих — и от которых не может быть свободна ничья жизнь, ибо они служат для нее благодетельными испытаниями, — я с тобою наслаждался жизнью в полном смысле этого слова; я лучше понял ее цену и становился все тверже в стремлении к ее цели, которая состоит не в чем ином, как в том, чтобы научиться повиноваться воле господней. Этим я обязан тебе; прими
Лучшее сокровище души моей…
Ну что же, может быть, Елизавета воистину была достойна этих слов. Но искренне ли писал Жуковский? Не было ли в последнем, прощальном письме больше милосердия, чем той всепоглощающей горечи прощания, которая некогда отзвучала в последних стихах, посвященных Маше Протасовой, и которая сделала несбывшееся между этими двумя людьми — достоянием вселенской сокровищницы вечной любви?
Ты предо мною Стояла тихо. Твой взор унылый Был полон чувства. Он мне напомнил О милом прошлом… Он был последний На здешнем свете. Ты удалилась, Как тихий ангел; Твоя могила, Как рай, спокойна! Там все земные Воспоминанья, Там все святые О небе мысли. Звезды небес, Тихая ночь!..Та, что поет в соловьином саду
(Любовь Андреева-Дельмас — Александр Блок)
В один декабрьский день 1913 года — обычный петербургский был денек, с запоздалым мокрым снегом, ветреный, промозглый, — какой-то господин в длинном пальто остановился перед витриной писчебумажной лавки на Литейном. Лавочка эта недавно открылась, и витрина ее была полна самых заманчивых предметов: портфелей и папок, ручек-вставочек и автоматических перьев, пузырьков с чернилами, карандашей, ластиков, тетрадей, блокнотов, затейливо раскрашенных книжных закладок… Имелись кошельки и сигаретницы, а также карманные портсигары и даже зажигалки. И конечно, тут было несчетно открыток: пасхальных, рождественских, именинных. Было множество модных новинок: портретов членов императорской фамилии, а также писателей и поэтов, актеров и актрис, как театральных, так и синематографических. Да не рисованных портретов, а фотографических карточек! Стоили они, конечно, недешево, однако любопытных к витрине приманивали. Заглядится дама, к примеру сказать, на знаменитого своей красотой киноактера Ивана Мозжухина, а потом, словно невзначай, падет ее взор на хорошенькую записную книжечку в шагреневом переплете или шелковую закладочку с какой-нибудь там горой Фудзи и журавликом над ней, и зайдет дама в лавочку, и купит то, и другое, и третье. А также, глядишь, прихватит карандашик с золотым перехватиком, особенный карандашик, с одной стороны — синий, с другой — красный, чудо науки, совершенно невозможно понять, как сия новинка сделана, — а то и еще что прикупит…
«Ну давай, ну заходи скорей! — торопил молодой приказчик господина в длинном пальто, который слишком долго торчал перед витриной, словно все никак не решался выбрать вещицу по душе. — Денег за погляд, конечно, не берут… а жаль-с!»
Наконец, словно вняв его мольбам, господин оторвался от своего оцепенелого созерцания, и дверной колокольчик оживленно звякнул, оповещая о приходе долгожданного покупателя.
— Бонжур! — радостно воскликнул приказчик, неприметно потирая руки. — Чего изволите-с?
Господин — был он роста среднего, худощав, имел тонкое неправильное лицо с большими, очень светлыми, но в то же время мрачными глазами — стоял молча, сунув руки в карманы, не позаботясь даже отряхнуть мокрый снег с мягкой фетровой, весьма щегольской шляпы, и разглядывал стойку с открытками.
«Я его где-то видел», — подумал приказчик, переминаясь от нетерпения с ноги на ногу.
— Вот это будьте любезны, — ткнув пальцем в одну из открыток, проговорил господин хрипловатым голосом.
«Ноги, что ли, промочил?» — подумал приказчик, а потом поглядел на выбранную покупателем открытку. Это была фотографическая карточка какой-то актрисы в разнообразных юбках, с распущенными волосами. Она стояла, подбочась, с розой в руке. Гребни с трудом сдерживали буйство ее кос, глаза сверкали…
Фотография по моде того времени была раскрашена, и видно было, что косы эти рыжие, роза — красная, юбки — темно-малиновые, передник, туго-натуго обтянувший высокую грудь, — черный, кофточка — оранжевая… Экое цыганское буйство!