Женщины-террористки России. Бескорыстные убийцы
Шрифт:
— Тише… — сказал другой голос, водворяя снова тишину. Мы напрягали слух, и казалось нам — он проникал за стены тюрьмы, и мы видели шедших к нам избавителей, но мы также видели подстерегающую их опасность и знали эту дикую силу: становилось жутко и стыло сердце…
Издалека, едва-едва уловимо, доносились звуки чего-то большого, чего-то могучего; как землетрясение в ночи, они росли, приближаясь; различались уже слова, разливавшиеся плавно — широким потоком, к этим звукам примешивались звуки движения огромной лавины, все сокрушающей на своем пути. Ближе, ближе подходит огромное, уже слышатся переливы стройных голосов: «То наша кровь горит огнем»… разносился целый океан звуков могучей толпы. — «Ответить им?» — спрашивает еще раз одинокий голос. — «Нет» — строго и твердо отвечает одна за всех. Все напряженно ждут… Солдаты во дворе, но их не видно и не слышно. В интервалах между
Это происходило за день, за два до издания приказа о частичной амнистии по политическим преступлениям. Стотысячная демонстрация подошла к Дому предварительного заключения, требуя амнистии.
На другой день мы узнали то, что и сами думали ночью, что солдатам был отдан приказ стрелять в толпу, если она попытается ломать ворота или разрушать бомбами стены. Весь персонал служащих Д.П.З. был также вооружен, к дверям квартир их были поставлены часовые, и, несмотря на все эти предосторожности, наше начальство при звуках гимна почти все уползло в темные подвалы или спряталось за стоявшую охрану. На следующую ночь мы снова пробудились от долетавшего издалека шума — раз-раз-раз… едва слышного пения. «Они идут, слышите?», — тихо, чтобы не тревожить мирный сон, спросила соседка. — «Слышим», — ответили мы в тон ее голоса, хотя сон сбежал уже у всех. Насторожились, ожидая на этот раз освобождения. Хотя со свидания постоянно приносились твердые уверения о готовящейся общей амнистии, но у некоторых не было веры в возможность получить свободу легальным путем. Старшее же поколение достаточно жило и видело, чтобы верить лживому правительству, искренности его обещаний.
17 числа, ранним утром, какие-то дамы-республиканки принесли нам известие о выходе манифеста, тщательно от нас скрытого начальством. Добрая половина заключенных полагала и высказывалась в том смысле, что манифест — «одна словесность», ничего не изменится. Благожелательная надзирательница буркнула: «Дураки-то наши скрывают от вас манифест, а уголовным вычитали давно в церкви».
Протекало еще три дня в кипении; 21 числа стало известно, что издан приказ о частной амнистии по политическим преступлениям. Поздно вечером, проверенные и запертые окончательно, мы сидели за длинным деревянным столом, делясь впечатлениями и обсуждая свежие новости дневной почты. В такой неурочный ночной час к нам зашла неожиданно надзирательница. Она отобрала у всех тетради для выписки из существовавшей при Д. П. 3. лавки продуктов. Немедленно полетели во все камеры телеграммы за справками, отобраны ли и у них тетради. Узнали больше того: все взятые заборные книжки отнесены в канцелярию, где идет спешный подсчет заборов. — «Что, теперь верите?» — обратилась к скептикам одна из самых молодых верующих.
— Да, пожалуй, некоторая есть вероятность, но… амнистия частичная.
Возникли опять разговоры, обмен мнений: что делать, если амнистию применят не ко всем? что тогда? За отказ высказываются все в самой категорической форме, если хотя одна останется не освобождена. Выходит слишком красиво, дружно, как один человек, хочется этому настроению верить! Долго еще наш птичник волновался и гомонил, с вечера уже собирая свои необременительные пожитки.
Мы почти эту ночь не спали, она казалась нам необыкновенно долгой. Все в этом бессонном положении рисовали себе фантастические картины в обстановке свободной будущей России, строили планы своих работ, возводили здание чудесных дворцов. Но, прежде всего, примем, в момент объявления амнистии, только общую амнистию и уйдем из тюрьмы все вместе, ни один заключенный не должен остаться в этих стенах. Пойдем с пением свободных песен. От Дома предварительного заключения мы направимся к большой тюрьме — в «Кресты» и, соединившись с тамошними узниками, двинемся к Петропавловской крепости, встречать наших шлиссельбургских братьев-отцов. Мы рассчитывали встретить их на пороге первыми, предвкушая тот счастливый миг, когда отцы и дети сольются в одном возгласе:«Свобода!». Тогда это слово было для нас самым дорогим и столь же необходимым, как кусок хлеба для голодного. Выдвигался мир новый, неведомый, пути иные, перегородки между народом и социалистами рушились, и мы станем к нему вплотную. Так мы мечтали в эту памятную ночь…
Стоял утренний полусвет в тюрьме, когда в неурочное время защелкали замки, захлопали двери камер. Обомлевшие, точно ошеломленные надзирательницы, просовываясь в дверь, выкрикивали: «Одевайтесь все, скорей, скорей, собирайтесь!». Началась горячая, пожарная спешка, каждый быстрее хотел уйти из этих могил, забывая обо всем на свете, забыв резолюции, сговоры, общие решения. Вызывали поодиночке, ряд за рядом, быстро, безостановочно спуская по лестнице одну за другой, не давая передышки. Никому даже не пришло в голову требовать алфавитную очередь. Тюрьма мигом опустела, стихла. Даже в уголовном отделении царило глухое молчание, — будто каким-то внезапным шквалом вымело всю жизнь, всех обитателей. Я сидела, готовая к выходу, в большой камере, только что покинутой шумным молодым роем, ожидая очереди. Наступило затишье и безлюдность; начали всплывать нерадостные мысли. Часы проходили, и становилось очевидным, что меня оставят. Нигде ни шороха, ни звука. Но вот послышались чьи-то быстрые шаги, замок громыхнул, и в мою камеру вошел с бумагой в руках главный начальник тюрьмы. Кося немного в сторону глазами, объявил:
— Вы не освобождаетесь.
— Зачем же вы обманули меня?
— Без обмана нельзя, — не то оправдываясь, не то признавая неизбежность лжи в их положении, твердо ответил он. И тотчас же обратился с удивительной развязностью: — а я к вам с большой просьбой, дайте слово исполнить.
Эта простота, жестокая простота, игнорированье зла вызвали у меня резкий ответ, смотритель удалился. Час спустя он вновь явился с «покорнейшей просьбой» спуститься в канцелярию с ним. Там остаются три амнистированные, не пожелавшие принять эту милость и отказывающиеся выходить из тюрьмы, пока не выпустят последнюю оставшуюся.
— Нам очень больно и нет желания омрачать этот радостный день прискорбными последствиями, которые могут быть вызваны отказом амнистированных добровольно удалиться из тюрьмы. Придется прибегнуть к силе — позвать солдат… Мало ли что может случиться… От вас зависит предотвратить это несчастье. Мы вас не можем, выпустить без распоряжения свыше…
Спускаясь в канцелярию с начальником, я смутно, как через густую дымку, замечала солдат с ружьями в коридорах внизу, незнакомых фешенебельных дам, бегающих джентльменов. В самой канцелярии, полной чиновной мелкотой, в одном из углов, тесно прижавшись друг к другу, стояли мои однокамерницы, дорогие девочки, облитые слезами, с выражением такого отчаяния, что нельзя было не понять всей терзавшей их муки. Мы дошли до выходной двери на вольный двор, обнялись крепко, навсегда, и я вернулась в уже просторную для меня одной камеру.
Наступил тюремный покой, полный неизвестности. Чуть ли не на второй день по освобождении политических, уголовные женщины подняли знамя бунта. Они потребовали помощника начальника и заявили требование освобождения и их, применения и к ним амнистии.
— В церкви читали — всем свобода, для чего же нас держите?
На попытку смотрителя вразумить, растолковать манифест шумевшим женщинам, они бросились на него с кулаками. Вечером сидевшие в одиночках выбили стекла в окнах, порезав себе руки, раскровянив лица, пели революционные песни, поддерживаемые общими камерами, и снова требовали своего освобождения. Конечно, они мало понимали значение манифеста, по которому для них все оставалось по-старому. Их, разумеется, скоро угомонили размещением по карцерам, предоставив им подлинную русскую свободу. Первопричину этого женского бунта начальство отыскало все в тех же зловредных «политиках»: будто бы амнистированные, уходя на волю, обещали освободить всех арестантов. «Подождите, — будто бы кричали освобождаемые, — мы вас выпустим». Сомнительно, чтобы подобное могло говориться, хотя отдельное какое-либо лицо могло, конечно, сказать при прощании эти приятные слова, — отчего же не порадовать убитого судьбой…
Тюрьма эту ночь, кажется, только эту ночь, оставалась пустой от политических. Ночь стояла темная, кое-где на небе проглядывали минутами одинокие звездочки. За полночь я открыла свое окно, из которого хорошо были видны, как по ту, так и по другую сторону окна пустых камер. При легком звездном свете эти черные дыры казались открытыми могилами, из которых вышли, воскреснувшие. «Действительное ли это воскресение, — думалось, — и навсегда ли останется пустым этот склеп, не вернется ли старое?»…
Как бы в подтверждение моему пессимистическому настроению, в следующую же ночь послышалось привычное отпирание ворот и грохот вкатывавшихся карет. Эти звуки, как барабан солдата, будят всегда заключенного, вызывая в душе какую-то непонятную тревогу, жуткий страх.
«Раз, два, три», — считала я, стоя у окна, всматриваясь напряженно в непривычную пустоту и с бьющимся сердцем решала вопрос: «что это — конец свободе, всему конец? Снова опустошение страны?» Утром доктор, зашедший осведомиться о здоровьи, объяснил, что то перевозили из «Крестов» тех, кого собирались судить. Между ними не было ни одной женщины.