Женщины-террористки России. Бескорыстные убийцы
Шрифт:
— Вот разрешение сестрам Измаилович и отцу Пулихова на три свидания.
Удивительная гуманность. Говорят, они всегда гуманны к приговоренным к смерти. Пристав вполголоса рассказал дежурному помощнику и еще какому-то высокому с угрюмым лицом в полицейской форме о приговоре.
— Очень хорошо, — громко заластил высокий, взглянув на нас, — бомбой сколько людей могли искрошить…
— И ведь не нас одних убиваете, — запел Лазаря красноносый пристав, — у нас у всех есть семья, yy, убили бы вы меня, а у меня пять человек детей. Что им, с голоду умирать прикажете?
Я уже не в первый раз слыхала эту песню, ту же песню он пел на все лады в участке, упрашивая меня назвать свою фамилию в надежде, вероятно, заработать лишний грош для
— Перевешать бы их всех, — говорил сумрачный высокий. Один плакался, другой злился, а мы прощались, как будто бы не было рядом этих людей из другого враждебного мира.
— Интересно знать, через сколько дней нас повесят, — со спокойной задумчивостью говорил Вася. — Я все-таки думаю, что они нас не повесят. Знаете, Саня, милая Саня, когда я буду умирать, последние мои мысли будут о вас и о Кате. Вы и не знаете, как я любил вас обеих.
Это уже не был всегдашний Вася, застенчивый, говоривший о работе, о хорошем стихотворении, о философии Канта… о чем угодно, только не о своих чувствах. Я замечала не раз на воле, что в его глазах светилось хорошее большое чувство ко мне и Кате, но никогда не сказал он о нем ни слова…
Теперь говорили не только его глаза, говорил он сам, говорили его руки, крепко сжимавшие мои, говорили его губы, крепко прижавшиеся к моим губам…
Его звал помощник идти в камеру. А он все жал мою руку и шептал:
— Саня, милая Саня, живите…а мне хорошо… Его увели… Больше я его не видела.
Минут через пять повели и меня. Почти все были у окон.
— Какой приговор, — крикнул кто-то.
— Обоим веревка, — ответила я. Карла не было у окна.
Моя башня за полсуток моего отсутствия, успела принять нежилой вид. Печка была холодная. Книги, полотенце, подушка и прочее было куда-то вынесено. Тюфяк лежал скомканный.
— Думали, что вас поместят еще где-нибудь, — пояснил мне старший.
Все принесли. Стучу. Мне выстукивается необычный вопрос: кто стучит? Отвечаю. — Не верят: — пароль? Этого никогда не было. Всегда я требовала пароля, а не он. Выстукиваю все три слова: „Боже, царя храни“. Только когда я кончила третье слово, мне поверили. Тихий апатичный стук сменяется нетерпеливым. Он думал, что меня не приведут больше в мою башню, что нас разлучат, что он будет один… но были опять вместе, и он был безумно рад.
Я отдала ему краткий отчет обо всем, бывшем на суде, откладывала подробности до письма.
Карл говорил о том, что по странной тишине внизу он догадался, что меня увезли на суд. Говорил о том, что не по себе чувствовали себя все товарищи на прогулке. Пустое окно было, как покойник.
Суд ничего не изменил в наших предположениях. Мы знали вперед, какой будет приговор, и мы говорили по-прежнему о любви, о счастье, о том, что такая смерть, которою умираем мы, революционеры, тем прекраснее, чем больше, сильнее любишь жизнь…
Вечером, после поверки, Карл простучал мне, что привезли Оксенкруга. Ему — тоже смертная казнь. Это было страшно.
Полились дни, именно полились, как бездонной глубины река плавно и сильно льет свои воды под солнцем, сверкающим на голубом, праздничном небе. Это был сплошной праздник. Великий праздник…
Не было ни в душе, ни в мыслях ничего пошлого, мелкого, сорного, будничного. Было ясно и безоблачно хорошо. Постоянно ловила на своих губах улыбку. Она, эта улыбка, казалось, не хотела сходить с лица во сне.
Внешне жизнь шла по-прежнему ровно и однообразно, не сопровождаясь никакими событиями. Так же гуляли мужчины, и я разговаривала с ними через окно. По вечерам, перед поверкой, Оля стала разговаривать со мной из своего окна каждый день. Так же по вечерам мы беседовали с Карлом часов до 3–4 утра. Ходила на свидания к сестрам в контору.
Они старались быть непринужденными и даже веселыми, но плохо у них выходило.
Прежнее сознание, что конец близок, что некогда, выросло. Надо было спешить. И все, что я делала, о чем думала раньше, освещенное этим сознанием, стало во сто крат ярче, сильнее, выразительнее. Казалось, что нервная система моя переродилась в другую, высшего порядка, несомненно более тонкую. В душе явилась необыкновенная громадная любовь ко всем товарищам, ко всем людям, ко всему миру.
Это она, эта любовь прорывалась у меня в улыбке, не сходившей с лица, в сладком сжимании сердца, ощущаемом физически, в захвате дыхания от какого-то безотчетного восторга, находившего временами на меня.
Казалось, что я перенеслась в другую атмосферу, свойство которой увеличивать во много раз звуки, краски, сравнительно с атмосферой воздушной. Я никогда не любила так жизнь, как в эти дни „щюсияния“. Никогда не говорило мне так много солнце, голубое небо, верхушки деревьев за стеной, резко вырисовывавшиеся на вечернем лиловатом небе. Любовь, преходящая в тихий восторг, в сияние души, была основным настроением. От нее не отделялась грусть, но какая-то особенная грусть, какая-то безмятежная, кроткая: эти деревья зазеленеют весной, они будут жить, думала я, а я не увижу их, я не увижу больше жизни. Это было грустно не увидеть их расцвета и уносить их с собой мертвыми.
Читали газеты. Подвиги семеновцев на Николаевской жел. дор., десятки трупов на снегу… [175] Я ясно видела, как резко чернеют они на сверкающем белом снегу… Смертная казнь за газетную статью… Победоносное шествие Ренненкампфа и Меллер-Закомельского по Сибири… [176] Письмо Спиридоновой… [177] Все это до ужаса не вязалось с содержанием последней страницы газеты, в которой все так же, как в 5–10-15 лет тому назад печатали, какие пьесы пойдут в каком театре, кто как одет, кто играл в таком-то концерте…
175
Имеются в виду бессудные расправы солдат и офицеров Семеновского гвардейского полка с лицами, заподозренными в участии в Декабрьском восстании в Москве.
176
Генералы П. К. Ренненкампф и А. Н. Меллер-Закомельский командовали войсками, подавившими революционные выступления в ряде городов Сибири.
177
Речь идет о письме М. А. Спиридоновой, переданном на волю из тюрьмы и опубликованным в газете «Русь», а затем и в ряде других изданий. В письме рассказывалось об избиениях и издевательствах, которым подверглась Спиридонова после покушения на губернского советника Г. Н. Луженовского
Хотелось знать, кто победит. Хотелось знать, когда и какая будет победа или пораженье. Хотелось дождаться, видеть, праздновать ее. Хотелось знать, скоро ли пожрут себя сами такие великолепные экземпляры вида Homo sapiens с головой, иначе мыслящей, чем обыкновенный человек, с сердцем, иначе бьющимся, — такие выродки, как Ренненкампф, Закомельский, Риман… [178]
Хотелось видеть, во что обратятся все негорячие и нехолодные с серым пятном вместо лица, те, которые, как и два года тому назад, ходят в Мариинку и к Неметти и досадливо отмахиваются от революции, из подполья вышедшей на улицу, заполнившей все газеты, журналы, книги. Где они будут? С кем они будут. Загорятся ли огнем веры и силы или вымрут незаметно и тихо?
178
Полковник Н. К. Риман — один из руководителей подавления Декабрьского восстания в Москве.