Женщины у берега Рейна
Шрифт:
Кундт. Гадать не хочу, скоро узнаю точно. Сейчас главное – дать установку. Ты полагаешь, что швейцарская полиция…
Блаукремер. Сразу видно, как ты постарел – начинаешь переоценивать себя. Нет, швейцарская полиция нам не поможет, у нее против Бингерле ничего нет. Его арестовали на время следствия, теперь отпустили: именно ты настаивал на его освобождении, так же как ранее позаботился о том, чтобы никого больше не упрекали прегрешениями, совершенными во время войны. Я же советовал не выпускать Бингерле; он был прочно в наших руках, и пока он сидел, мы могли его достать. А кто знает, где он сейчас –
Кундт. Фриц, нам остается только одно: сохранять спокойствие и, прежде чем он где-либо вынырнет, срочно принять контрмеры. Скажем, все симпатизирующие нам газеты – а их большинство – могли бы поместить сообщение о бегстве лица, подозреваемого в подделке документов – скорее всего по заданию враждебных секретных служб. Русских упоминать не будем, но каждый поймет, что имеются в виду именно они. И еще пару строк о том, что это человек, за деньги готовый на все, что, собственно, соответствует действительности.
Блаукремер. Опять ты заблуждаешься: для Бингерле дело уже не только в деньгах, на сей раз ему нужна твоя голова. Тебе не следует его недооценивать.
Кундт. Моей головы ему не видать. Но ты должен немедленно оповестить Хойльбука и других наших чистюль, которые делают вид, что знать ни о чем не знают. Надо предпринять ответные меры, уведомить посольства, снабдить материалами все информационные агентства, а также всех главных редакторов. (Тихо.) Ни в коем случае не должно всплыть наружу, что Плуканский мог быть спасен. Нам от этого не поздоровится, впрочем, мы и без того замараны, а вот чистюли должны оставаться чистыми.
Блаукремер. Чистейшего из чистюль я уже предупредил. Он в самом деле ничего не ведал и пришел в ужас, когда я намекнул, что своими разоблачениями Бингерле может вскрыть и доказать правду.
Кундт. Чистейшему не следует знать правду, и не надо говорить ему о ней. Помни: истинное всегда звучит невероятно, подлинно звучат лишь вымыслы, слухи. Не забывай: все, о чем говорила Элизабет, было правдой, и поэтому ее слова выглядели такими неправдоподобными. Где у тебя телефон?
Оба уходят вправо. Вперед выходят Герман Вублер и Ева Плинт. На Еве светло-зеленое платье с маргариткой из горного хрусталя.
Герман Вублер. Я заглянул сюда только ради вас, Эрика не в себе после того, как… Ах, вы, возможно, еще не знаете…
Ева Плинт. Увы, знаю. А он закатывает тут шикарный прием. Но выглядит это, как… как будто отмечают не его назначение, а что-то совсем иное. (Вздрагивает.) Не понимаю, зачем она повесилась. Бедняжка могла бы уйти в Рейн или броситься в пропасть.
Герман Вублер (показывая на платье Евы.) Очень мило, ничего симпатичнее в жизни не видел.
Ева Плинт. Даже на Эрике?
Герман Вублер. Сорок лет подряд она была сама доброта и спокойствие. А сейчас лежит ничком, плачет, молится и не хочет никого видеть. Не может забыть Элизабет в петле. Боюсь, что хозяину дома не поздоровится, если он встретится с ней.
Ева Плинт. Ну, а другому – его шефу – тоже?
Герман Вублер. Как ни странно, нет. Кундт по природе незлобный, свою нечеловеческую энергию он пускает в ход, лишь когда того требуют интересы дела. Даже в этом случае он хоть и делает зло, но не без внутреннего сопротивления. Вон то – совсем другой случай. (Показывает в сторону виллы.) Ну ладно… (Качает головой.) А у вашего Эрнста Гробша, как я слышал, дела обстоят неважно. Неужели ему так повредила история с Плуканским?
Ева Плинт. Да, хотя напоследок Плуканский Эрнсту почти понравился, когда лежал в агонии. Да и самоубийство фрау Блаукремер не добавило радости… Я уложила Эрнста в постель, снабдила чаем, супом и Прустом – пора наконец ему почитать что-то, кроме Брехта. Меня очень напугала смерть этой женщины. Говорят, ее хотели лишить памяти, ее скорби о том, кого она любила. Эрнст тоже цепляется за свои воспоминания. Он очень болен.
Герман Вублер. Что сказал врач?
Ева Плинт. Он сам себе поставил диагноз: метафизическая лихорадка – такой термин придумал. Возможно, он перейдет теперь в другую партию. Он говорит, что в вашу партию его завлекла диалектика ненависти.
Герман Вублер. Хороший диагноз, пожалуй, он подойдет и для Эрики. Она без конца читает старый молитвенник, его подарили ей на конфирмацию пятьдесят лет тому назад. Итак, до свидания. (Протягивает руку.)
Ева Плинт (задерживает его руку). До свидания – где?
Герман Вублер. Эрика хочет в Рим. Потом мы с вами, вероятно, увидимся за стойкой у Аугуста Крехена.
Пожимает плечами, уходит. Его место занимает подошедший Карл фон Крейль.
Ева Плинт. И ты здесь? Тебя пригласили?…
Карл фон Крейль. У Блаукремера я еще в списке приглашенных (Тихо, серьезно.) Икра, шампанское, болтовня… а она лежит в гробу…
Ева Плинт. Я боюсь.
Карл фон Крейль. Чего или за кого?
Ева Плинт. За себя и за Эрнста. Он понимает, почему ты тогда так поступил, а теперь и я начинаю понимать. Это пугает меня. (Тихо.) Скажи, а прошлой ночью это была, надеюсь, не твоя работа?
Карл фон Крейль. Нет, не моя. Никогда больше не буду этого делать, я сам боюсь. Забудь и о разводе, Ева, мы обойдемся. Катарине развод тоже ни к чему, она не хочет выходить замуж. Желаю тебе обзавестись ребенком – роди кого-нибудь от Эрнста Гробша.
Ева Плинт. Странно, что у нас с тобой никогда не было детей. Наверное, не суждено, И Эрнст не хочет детей, он такой мрачный. С тех пор как ему довелось стать свидетелем гибели – да, да, – гибели Плуканского, Эрнсту необходим объект для ненависти, а сейчас он его не находит. Я перепугалась, когда он признался, что ненавидит церковь, – ведь он посещал ее каждое воскресенье куда прилежнее меня.
Карл фон Крейль. Попробуй его понять. Церковь отслужила свой век, по крайней мере в наших краях. Кундт и иже с ним, включая Эрфтлера, выпотрошили ее, и теперь она им почти не нужна. Почему же Гробш ненавидит ее… о ней можно печалиться… Даже мой отец был печален после панихиды по Эрфтлеру-Блюму, а прежде мог выдержать сколько угодно траурных месс. Но на сей раз он был совершенно подавлен, таким я его никогда не видел. Не знаю, что с ним стряслось.